Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кое-как, словно это была очередная халтура, я доснял свою серию и заказной бандеролью с центрального почтамта отослал в чешскую «Фотографию». Что отправление дойдет по адресу, я не верил.
Мы все капитулировали. Тогда казалось, что пожизненно.
Однажды со своего четвертого, вечерочного этажа «Дома печати» спустился Наумыч, зашел в наш фотографический тупик, где в это время я в одиночестве просматривал негативы очередного фотоочерка о маяках соцсоревнования. Старик присел на стол, презрительно отпихнув пленки, поглядел мне в глаза с неподдельным сочувствием, вздохнул...
– Жалко мне вас, молодых, – характерным жестом, будто собирая лицо в горсть, он провел ладонью от лба к подбородку, – долго еще вам мучиться...
И ушел, не простившись.
В начале декабря, сразу после Дня Конституции, мы провожали Юрку в Москву – он уволился и уезжал в неизвестность. «Не знаю, какой я художник, хороший или так себе, но теперь уж точно свободный», – сказал мне по телефону, приглашая прийти на вокзал. Застольных проводов не было...
Мы стояли под ветром, несущим мокрый липкий снег, молчали. На первом перроне, с которого всегда отходил московский фирменный, народу было, как обычно, полно, встречалось много знакомых, словно на проспекте – все, кто в городе представлял собою что-нибудь, часто ездили этим поездом... Мизансцена была какая-то натужная, с Юркой в центре и с нами, выстроившимися полукругом. Галка не пришла – на мой тихий вопрос Юрка так же тихо ответил: «К себе уехала, в деревню, видеть меня больше не может...» – и в нашем полукружии ее место как бы пустовало, казалось даже, что между мною и главрежем драмы, для которой Юрка делал костюмы нескольких спектаклей, оставался свободный промежуток. А главреж, смазливый мужик без возраста, суетился, доставал изо всех карманов коньяк, разливал по предусмотрительно принесенным бумажным стаканчикам, руководил – «ну, на дорогу, чтобы не забывал!» – словом, делал праздник...
Проводники поторапливали отъезжающих, шумно гуляла компания военных летчиков у соседнего вагона.
Сторож в длинном и широком, как бы квадратном темном пальто и фуражке с матерчатым козырьком стоял в стороне. Из-под пальто влажно блестели сапоги.
Юрка прошел сквозь наш полукруг, разорвав его, как бумажную стену.
Они обнялись и застыли в этом невыносимом для посторонних глаз объятии. Фонарь мотнуло ветром, осветились белое лицо статуи, глубокие складки от носа к углам рта, черные, без блеска глаза.
– Представляешь, если бы тогда нашлись доказательства, – прошептал мне на ухо главреж, – ну если бы ты их сфотографировал, допустим, ведь им по пять лет светило... И все из-за этой суки, место ей понадобилось!
Он заглянул мне в глаза, и я подумал, что он и сейчас не отказался бы получить от меня информацию – из первых рук, так, на всякий случай...
– Ну тебя на хер, Гоша, – сказал я довольно громко, некоторые в нашей компании, уверен, это расслышали, Таня сжала мою руку. – Ну вас всех на хер, хватит меня пугать, все уже кончилось, я вам не пригодился...
Да, точно, звали его Гоша, Игорь, фамилию не помню, хоть убей, Михайленко, что ли...
А суку звали Марина Николаевна Петрова, это точно. Она потом высоко всплыла в столице, где хватило места и ей, и Юрке. Ее я запомнил. Помнил и следил за тем, как она сначала всплывает, а потом тихо, без пузырей тонет... Даже и кругов не осталось, туда ей и дорога. Но до чего ж красивая была тетка...
Обнимаясь со мной, Юрка смотрел в сторону.
На привокзальной площади Таня села в пустой сияющий трамвай, уехала на дежурство, а я в начале проспекта догнал сторожа.
Он обернулся на звук моих шагов.
– Давно собирался спросить, – сказал я, – что означает ваш костюм? Вы поклонник Сталина?
– Я сын расстрелянных, – сразу, будто ожидая вопроса, ответил он. – Мать и отца в одну ночь. Это костюм смерти.
– Простите... До свидания, – я не нашелся, что еще сказать.
– Прощайте, – он не подал мне руки. – Я уезжаю из этого проклятого города, вряд ли еще увидимся. Хочу сделать вам комплимент – вы прилично вышли из своего положения. Не стыдитесь страха, страшно всем...
Он пошел вверх по проспекту, отчетливый в мерцающей тьме, как ночной кошмар. Мокрый снег валил все гуще...
Я уже почти не снимаю.
В прошлом году вся Москва собралась на мою юбилейную выставку. Среди гостей вернисажа ходил важный старик в ярком, почти клоунском костюме, с обрюзгшим безволосым лицом, с крашеными розоватыми кудряшками вокруг плеши. Мы с ним никогда не видимся в обычное время, но тут кинулись друг к другу, вцепились, долго стояли так, пока мне не пришло в голову – вечная трусость! – что это выглядит двусмысленно. Впрочем, объятия с Юрочкой Истоминым, маэстро русского высокого шитья, давно не компрометируют.
Прости его Господь!
Да и всех нас – если можно нас простить.
Я знаю, что Галка умерла в Германии лет пять назад – рак. Но ее модельное агентство сохранило название Gala stars.
Таня, кажется, еще жива и все так же работает в больнице.
Перевозчиков – вот кого почему-то часто вспоминаю – никогда не приезжает из Петербурга, говорят, после инсульта еле ходит.
Прочие исчезли уже давно, и следы их смыло дождями с проспекта, по которому все так же скользят под фонарями дрожащие тени каштанов.
Несколько раз я пытался рассказать эту историю моей жене, но ей такие воспоминания неинтересны и даже неприятны – она любит семейные саги.
А в том особняке, говорят, теперь дорогой ресторан. Так и называется – «Дом моделей». Для ресторана, по-моему, совершенно бессмысленное название.
У любви, как у пташки... Понял? И все дела.
Из разговора
В не столь уж далекие времена молодости странное чувство посещало иногда автора. Возьмешь эдак библиотечный день, быстро проделаешь в гэпээнтэбэ необходимую выборку библиографии по плановой теме, заключишь это кружкой пива в расположившемся неподалеку от средоточия научных и технических знаний заведении, да и отправишься бродить по огромному городу, в котором мы с вами живем... И вдруг, в толпе, средь жаждущих приобретений и отдыха земляков и приезжих, ощутишь: один, совершенно один! Все вокруг полны недоступными твоему пониманию заботами, тайной и непостижимой твоему разуму жизнью, а ты – пария иль избранник? – бредешь чужой, ни на кого не похожий, отдельный. Была такая иллюзия исключительности, свойственная юному существу.
Минуло все это. Вот исторгает тебя автобус после рабочего дня вместе с десятками и сотнями твоих соседей по жилому микрорайону, и ты идешь по дорожкам и тропинкам, ведущим в глубь квартала, точно такой же, как остальные.
Это просто входишь, следовательно, в возраст зрелости, когда опыт радостей и разочарований уж твердо укрепляет тебя на положенном месте, и замечаешь: ан, а место-то неотличимо от любого иного. Столько же и счастья на него отпущено, и горестей. И что может быть прекраснее!.. Начало – в отличении себя от других; продолжение же – в совмещении, ибо ты единственный, как и все.