Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это он понял… Он писатель…
Девки благодарно осмотрели обнаженную писательскую плоть.
— Ой, спасибочко вам большое за это… А то мы тут чуть не поумирали все со страху… А вы правда писатель?..
«Так… — подумал Лева, — пошли по второму кругу… Пора уносить ноги, а то сейчас автографы брать начнут…»
На улице была благодать… Снег поскрипывал под ногами, пока он шел к своей красавице шиншилле. Настроение было прекрасным. Он посмотрел на часы.
«И все про все — полтора часа, — подумал Лева. — А как будто на другой планете побывал… Или в восточной сказке… Не обманула реклама…»
«Тойоту» немного завалило снежком, поэтому он не сразу заметил выбитое водительское стекло и незапертую дверь. Он сунул голову в салон. Даже автомагнитола была на месте, пропали только кожаные перчатки из бардачка. Лева тяжело вздохнул, но, к собственному удивлению, не слишком расстроился. Это его обрадовало.
«Все правильно, — с удовольствием подумал он, — писатель должен быть еще и философом… Если настоящий… Господин из Сан-Франциско…» Вдруг он поймал себя на том, что подумал об этом совершенно серьезно, без тени иронии или привычного ерничества. — Ну, дела-а-а! Жалко, нельзя Юльке рассказать… Она бы оценила… — Он сунул руку в карман, за ключами. Там хрустнуло… Это были сложенные пополам его собственные банкноты, Анжелкин гонорар за «Сказку»… — «Ах ты лапушка моя, — с нежностью подумал он о всех о них сразу. — Ладно, раз так… Частичная компенсация за стекло будет…»
Настроение оставалось прекрасным, но стало еще и как-то особенно легко на душе… Как-то по-другому, не так, как это бывало раньше…
Когда Лева вернулся домой, Гошка все еще мучился над «Каштанкой».
— Па-а-а-ап! — крикнул он из своей комнаты. — Ну ты же обещал…
Лева зашел к сыну и нежно потрепал его по голове:
— Раз обещал, значит, помогу… Сейчас переоденусь, и начнем. Ты пока сосредоточься на главном — почему он ее утопил… Ведь все равно потом ушел от барыни…
Гошка приоткрыл рот и поднял голову…
Лева стянул с себя свитер и подошел к окну. За окном было так же классно, как и утром. Он приложил ладонь к ледяному стеклу, отдернул руку и, закрыв глаза, подул на подтаявший отпечаток. Перед глазами возник розовый махровый пояс с вышитой буквой «Ю». На нем висели насаженные по кругу листья папоротника. Листья раздвинулись и… Он открыл глаза. Отпечаток на стекле уже начал затягиваться затейливой морозной вязью, и в какой-то момент ему показалось, что сквозь него проступают маленькие овальные пятна, отдаленно напоминающие следы детских ножек… Лев Георгиевич помотал головой, стряхивая оцепенение, и подумал:
«Полная херня… Муму какое-то…»
Он сжал пальцы вместе и, словно скребком, стер со стекла морозный узор. Все сошло, не оставив ни малейшего следа. Тогда он развернулся и бодрым шагом пошел к сыну — писать сочинение…
Одиночество есть человек в квадрате…
Иосиф Бродский
Логарифм есть показатель степени, в которую необходимо возвести число, чтобы получить искомое число.
Из математики…
Человек есть корень квадратный из одиночества, логарифм которого равен двум.
Автор
Папа мой был учителем математики, так же, как и дедушка. Но он до последнего дня продолжал преподавать не в нашей школе, ближайшей к дому, а в той самой, на Селезневской улице, где родился и вырос и в которой в свое время учился сам. Кстати, там он познакомился с моей мамой, и, когда она впервые появилась у них в седьмом «А», испуганная, смешная, с двумя торчащими тугими косичками, он сразу пересел к ней за парту. Тогда еще были парты, такие тяжеленные деревянные чудовища с откидными досками, на которых обязательно было что-нибудь вырезано острым предметом. Мама тоже часто вспоминала те детские годы, рассматривая старые черно-белые фотографии их с папой класса, и рассказывала мне, как первый раз, преодолев щенячью робость, папа сунул ей под партой «Мишку на Севере». И конфета эта была не просто обычным «Мишкой», а раза в четыре больше, но с тем же рисунком и такая же по вкусу. А очки у мамы на фотографии тогда были совсем круглые, как велосипедные колеса, такие теперь не носит почти никто. А еще папа когда-то рассказал мне по секрету, что первый раз он поцеловал маму в девятом классе, после уроков, в раздевалке, когда они там случайно остались совсем одни. Поцеловал и сказал о своей любви, там же, в раздевалке. Мама никогда не признавалась в этом, а только смеялась и говорила: «Ну правда же, не помню ничего подобного. В девятом классе я не могла еще с папой целоваться, по-моему, это произошло на выпускном вечере, и то, потому что нам разрешили яблочный сидр, по одной бутылке на двенадцать выпускников…»
— Нет, — тоже смеялся потом папа, окончательно рассекретив дату маминого грехопадения, — я настаиваю на этом, как математик, в этот день мы проходили логарифмы, и у меня это событие отложилось в памяти одновременно с фактом поцелуя…
Математика мне тоже очень нравилась, как деду и отцу, и я знал, что деться мне от нее некуда, вместе со всеми ее загадочными поначалу биссектрисами, гипотенузами и логарифмами. Последние мне представлялись всегда в виде морских коньков, гордых по характеру и совершенных по виду, плывущих всегда стоя и обязательно боком вперед.
Новенькая, Варя Валеева, появилась у нас в седьмом «А» не с первого сентября, а в середине месяца, когда вовсю уже шли занятия. До этого семья ее жила в Казани, откуда отец перевез их сюда, в Москву, получив высокое назначение в правительство. Там, в Татарии, он тоже был кем-то большим, какой-то шишкой, и мы все удивились, что дочка его попала к нам, в обычную, а не в специальную школу для начальниковых детей. К этому времени ребята уже успели передружиться по новой, с учетом летнего повзросления, и составы внутриклассных компаний несколько изменились. Я, честно говоря, не примыкал ни к одному из кружков, но все равно знал, что ребята ко мне относятся отлично и девчонки тоже. Особенно девчонки, и тому были свои причины: я никогда не занудствовал и всегда старался быть со всеми ровным и приветливым, не выделяя особо ни одну из них. Ребята, я знаю, это тоже во мне ценили, но, в отличие от девчонок, не слишком принимали во внимание свойственную мне природную галантность. Просто не могли еще, наверное, просечь особый стиль моего логарифма. И, кроме того, они не могли не отмечать постоянно, несмотря даже на такой незрелый и насмешный возраст, моей искренней любви к математике. Искренней и ставшей впоследствии для многих из них тоже заразительной.
Итак, был сентябрь, и был седьмой «А». И еще был урок алгебры, и до перемены оставалось минут десять: это когда уже у всех зудит, но дергаться начинать еще рано. У меня же — не дергалось никогда. У меня, наоборот, набиралось, и к этому моменту я отчетливо осознавал каждый раз, что не хочу быть в жизни никем больше — хочу учить людей математике, хочу преподавать, как дедушка и отец. И что нет на свете ничего интересней, чем разгадывать бесконечные загадки этих знаков, кругов, линий и закорючек всех размеров, их неожиданных сочетаний, подчиненных несокрушимой логике математических законов, формул и теорем.