Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Держа в вытянутой руке фонарь, он осторожно шел по извилистым тропинкам. Он знал каждое надгробие, каждый постамент, каждую потрескавшуюся колонну, камень, каждый куст шиповника, каждую свисающую на нем ветку и ягоду. По возможности он старался обходить могилы, но многие дорожки были настолько узкими и так заросли, что порой ему ничего не оставалось, как, почтительно задерживая дыхание, перешагивать через священные камни. В юго-восточной части, откуда вроде бы исходил звук, он сделал круг, высоко держа фонарь над туманом и высматривая что-либо необычное.
На первый взгляд все было в порядке. Канэван присел на корточки и осмотрел землю. Ковырнул гнилую листву. Высветил слабым светом фонаря несколько памятников, монументов, саркофагов, стоявшие поблизости изогнувшиеся деревья и задумчиво всмотрелся в звездную вотчину. Вокруг него стал медленно собираться туман. Он обернулся и посмотрел сквозь мешанину крестов, потрескавшихся обелисков и колонн с каннелюрами на дом смотрителя и двухэтажную, цилиндрической формы сторожку, свой второй дом, которая в свете пузатой луны выступала из моря тумана как замковая башня. Вдохнул морозный воздух, радуясь, что все спокойно, но при этом испытывая почему-то странное разочарование.
Конечно, это была незавидная работа, ненадежная, не сулившая никаких перспектив и приносившая гроши. Если не считать редких формальных обходов кладбища, он проводил всю ночь в башне, укутав ноги пледом, пожевывая скудный паек и читая научные тексты, которыми, как правило, его снабжал профессор Макнайт. Вместо университетского образования — бывшего ему не по карману — Канэван теперь изучал все предметы — от биологии и астрономии до риторики и метафизики, и хотя физически был ограничен смотровой башней мрачного эдинбургского кладбища, его разум перелетал с первобытных хлябей до горных пиков, уходящих в самое небо. Сейчас он поочередно штудировал «Лекции о человеческом разуме» Брауна, «Уолден» Торо, потрепанную католическую Библию в переводе Дуэ (последняя часто скрашивала его одиночество; этот дилетант специализировался на переводах Библии) и многочисленные труды по нравственной философии, к каковым по природной склонности питал особый интерес.
Канэван происходил из семьи невезучих бочаров Галлоуэя и изначально был обречен на физический труд — каменотеса, шахтера, солодовника — и разного рода унизительную черную работу, что было значительно ниже его способностей, но к чему его неизбежно подталкивали альтруизм и опасение, что, не дай Бог, кто-нибудь лишится более достойной участи. Особенно чувствительно он реагировал на жестокость сравнений и старался избежать любой публичной похвалы, которая могла бы привести к нежелательным переменам в другой жизни. Он часто уступал — даже в любви, стараясь не думать о привязанностях Эмилии, о том, кто его соперник, — но только потому, что парадоксальным образом чувствовал себя очень сильным, способным вынести поражение, не смущаясь духом и щадя более слабого и непостоянного.
Особенно уютно он чувствовал себя с Макнайтом, хотя, несмотря на ночные бдения и скудный достаток, у него был широкий круг общения и он всегда и везде был желанным гостем, великодушно приспосабливаясь к манерам и интересам соплеменников-ирландцев — соучастников пиршеств в нелегальных кабаках с Каугейт и проституток из Хэпиленда.[14]Его общение с последними со стороны могло показаться непонятным, тем более что он постоянно отклонял их сочувственные авансы, но он почему-то испытывал жуткую потребность, чтобы рядом с этими падшими женщинами находился мужчина — не сластолюбец, не нахлебник и не проповедник (меньше всего ему хотелось читать им нотации). Смелый и загадочный, с волосами до плеч, с печальными глазами, сильными руками и широкой грудью, он, возможно, заставлял биться сильнее не одно женское сердце, но сблизиться ему мешал огромный запас непостоянства — неумолимое убеждение, что его жизнь оборвется и он не успеет реализовать то, что обычно ассоциируется со счастьем: жениться, обзавестись потомством, достигнуть старости и мирно почить на кульминационной отметке жизненной траектории. Однако сила веры, не имевшей ничего общего с жалостью к себе, давала ему известное превосходство: свободу от эгоистичных материальных забот и способность радоваться каждому новому дню, каждому новому другу как неиссякаемому богатству.
Он глубоко вздохнул и встал. Не обнаружив на кладбище посторонних, он успокоился, но когда двинулся обратно к сторожке, освещая могилы, словно любящая мать кроватки в детской, его не покидало какое-то странное чувство. Он пошел, как всегда, вдоль южной стены, мимо богатых надгробий, груды свитков, херувимов, каменных драпировок и роз, которые дополняли эпитафии, неизменно трогавшие его сердце:
Я завершил труд,
Порученный мне Тобою.
И посреди ясного дня зашло солнце.
И наконец, самая трогательная, сравнительно свежая эпитафия, свидетельствовавшая о непереносимом горе: двадцатишестилетняя Вероника, умерла 25 декабря 1865 года, похоронена вместе со своей дочерью Феб, родившейся и умершей в один день:
Бесценная священная земля,
Ты долго будешь мне дорога.
Я никогда не забуду тебя
И перестану любить, только когда иссякнет жизнь.
С тобой умер мой верный друг,
Моя юная, дорогая, любимая жена.
Страшно и вместе с тем как благородно, когда у тебя на месте сердца не мышца, а рана. Вот Макнайт решил бы, что нелогично растрачивать жалость на неведомую покойницу, но профессор видел в чувствах лишь слабость, а Канэван был здесь как дома.
Вдруг он услышал из сторожки шум — глухой стук — и заметил какое-то движение. Музыкальное постукивание его карандаша. Он прищурился, пытаясь понять, в чем дело, но на таком расстоянии, да еще с погасшим фонарем вообще трудно было что-либо разглядеть в темной башне. Клокастое покрывало освещенного луной тумана ненадолго окутало сторожку, а когда, волоча за собой рваные лохмотья, проплыло дальше, ничто не выдавало присутствия посторонних. Отчетливо послышалось, как что-то упало; он решил — неудачно положенная книга. Чуть помедлив и внимательно прислушавшись, он направился к сторожке короткой дорогой.
Поскрипывая фонарем, Канэван подошел к башне и увидел что-то похожее на большую чернильную тень, отделившуюся от окна и уплывшую в клочьях тумана.
На мгновение он замер, не понимая, что это такое было, не желая верить своим глазам. Но затем услышал шум плотных крыльев и, повернувшись, различил эскадрон летучих мышей, которые с писком возвращались к своему ясеню.
Он успокоенно выдохнул и, войдя в башню, обнаружил, что Библия действительно упала на пол вместе с блокнотом и карандашом. Поставив фонарь и снова устроившись на своем месте, он натянул на ноги плед, подобрал их, чтобы было теплее, и сидел так, глядя на волны тумана, беспорядочно плывущие по старому кладбищу, и последних встревоженных летучих мышей, гуськом пикирующих на дерево.
Он надеялся, что одиночество не сыграет злую шутку с его воображением. Таков был один из капризов беспощадной судьбы Канэвана — чувствуя себя комфортно только среди людей, большую часть времени он проводил один. А в подобных обстоятельствах человек мог возжелать общества самого темного и необъяснимого свойства. Так что он принял твердое решение всеми силами разума противостоять подобным желаниям, как бы они ни были привлекательны.