Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лица мелькают, вот ее кружит уже не художник, а какой-то бородатый младший научный сотрудник на полголовы ниже ее, вышагивающей на каблуках. Но это ничего, что ниже на полголовы: видно других танцующих, когда устаешь смотреть в глаза, поднятые на тебя, словно к небу. Поверх голов танцующих она видит пьяного мужа, сидящего в компании друзей. Они что-то обсуждают и смеются.
Вот она танцует уже в кругу, где двое молодых людей держат ее за руки, и счастливо улыбается, вспоминая елку в детском саду: там вот так же водили хоровод.
— Та-тата, та-тата…
Вдруг чувствует резкий рывок за руку — и круг размыкается, выпускает ее и снова смыкается, превращаясь в единое движущееся целое…
Дальше ее тащат куда-то по ступенькам мраморной лестницы — и она очень боится поскользнуться и сломать себе шею. Боковым зрением она видит перекошенное от ревности лицо мужа, и ей делается смешно.
— Ты что, очумел? Перебрал?
Потом ее больно толкают в спину в случайно пойманное такси, что остановилось у гостиницы рядом с рестораном и высадило своих пассажиров, — они едут в гробовой тишине по ночному городу, где за окнами им весело подмигивают огни реклам… Муж укачивается по дороге, словно ребенок, и спит, откинувшись на заднее сиденье. Вика будит его, когда они въезжают во двор. Муж растерянно встряхивает головой, не понимая, где он, и пытаясь отогнать пригрезившееся видение. Больно сжимает ее предплечье, так, что она со страхом думает, что могут остаться синяки на ее изнеженной коже. Дальше они с трудом поднимаются по лестнице, останавливаясь через каждые пять ступенек отдохнуть. Они опять не разговаривают.
Дома Владимир сразу же, скинув обувь, падает на застеленную постель и проваливается в небытие. Вика растерянно сидит на кухне и не знает, что ей делать. Идти спать в кровать, где сопит, как локомотив, муж, ей совсем не хочется. Пьет горячий несладкий чай, опустив в него кружочек лимона… Подцепляет серебряной ложечкой дольку яблока из варенья и разглядывает ее на свет, взяв пальцами. Ей кажется, что в ее руке янтарь, который долго шлифовало море и наконец выкинуло на берег. Этот янтарь пропускает сквозь себя желтый электрический свет — и Вике мерещится, что это солнце, играющее на окаменевшей смоле в солнечные зайчики. Она думает, что вот так и в жизни… Видим всегда то, что хотим видеть, не замечая, что это фантом. Крупные, как горошины, слезы падают в горячий чай, растворяясь в нем, расплавленный от света янтарь течет сладкой патокой по дрожащим пальцам. Она запирает крик в клокочущем горле — и слышит доносящийся из комнаты ровный храп мужа, от которого хочется заткнуть уши. Она идет в комнату, устраивается в кресле, положив ноги в другое, приставленное рядом. И чувствует, что висит между двух опор, которые вот-вот могут разъехаться от ее неловкого движения. Ей хочется плакать. Сон, как тяжелое ватное одеяло со сбившимся ватином — до такой степени, что местами ощущается лишь тонкий атлас, — медленно наползает на нее.
Скоро она с грустью обнаружила, что Владимир оказался не только ревнивым, но еще и очень обидчивым.
Он мог дуться неделями. Вика не то чтобы чувствовала себя тогда виноватой, а просто дома ей становилось так же одиноко и некомфортно, как ощущала она однажды себя на пустынном морском берегу, когда бушевал ветер, штормило: волны раскачались так, что заливали весь пляж, долетая до парапета, установленного по краю тротуара. Зонтики и лежаки громоздились неприкаянным сооружением на мокром асфальте, сложенные в штабеля, как дрова. Набережная была пустынна, так как брызги волн долетали даже до скамеек, выстроившихся перед отелями. Вика смотрела на эту ревущую турбину моря и понимала, что она способна перемолоть любого. Кинет, как щепку об скалы. И смоет твои следы… Сопротивление бесполезно. Надо только где-то переждать, когда все утихнет, успокоится, глянет солнышко, сменится ветер, прорвет стеганое ватное одеяло облаков, разбросает простынки по небу тонкой рваной бязью, быстро летящей и меняющей очертания, как во дворе на веревочке на ветру…
Гроза-ярость возникала ниоткуда. Только что было ясно — и вот уже оглушительно и пугающе гремит где-то рядом: впереди и за спиной раскалывают небо ослепляющие газосварочной дугой вспышки молний. Туча, набухшая тяжелым свинцовым паром, надвигается стремительно. Поднимается ветер, пригибающий к земле цветы, тщательно взлелеянные на клумбе, и ломающий ветки деревьев: кажется, что деревья заламывают ветви, словно люди руки в истерике. И вот уже первые капли града стучат по молодой клейкой листве.
Ссоры возникали на пустом месте. Вика могла просто не согласиться в чем-то с мужем. Кровь приливала к выбритым до синевы щекам Владимира, его глаза наливались, как у зверя, почуявшего раненую добычу, и он начинал кричать… На пол летели вещи: одежда, книги, пульт от телевизора, посуда… Сколько чашек было перебито за ее недолгое время супружества! Ни в чем не повинную чашку жадно хватали и швыряли об пол. Чашка падала и разбивалась на мелкие осколки, которые уже не склеить. Осколки, как от разорвавшейся гранаты, врезались в бумажные обои и уродовали пол, застеленный линолеумом под паркет. То тут, то там возникала вмятина с рваными краями. Пол был как в оспинах. Летели галками чашки с чаем и кофе, баночки со сметаной и кетчупом, вазочки с вареньем и мороженым, оставляющие свой неповторимый узор на стене, намалеванный художником-импрессионистом.
Владимир даже не думал убирать эти осколки… Просто перешагивал через них, иногда с хрустом давил. И никакая сила не могла заставить его взять в руки веник. Вика сама молча подметала эти осколки от разбитой посуды.
Скандалы всегда возникали из-за ерунды.
Она несколько раз пыталась выбежать из дома во время ссоры и уйти к родителям, но муж проворно опережал ее и вставал перед дверью, заслоняя выход. Лицо его было перекошено, точно ему сверлили зубы без наркоза, губы подергивались, словно распахнутые красные жабры рыбы, мучительно хватающей ртом хлынувший сухой воздух.
Скандалы выматывали. Разговоры с ним все чаще заканчивались каким-то опустошением. Он заводился с пол оборота. Кричал, огрызался. Она уже опасалась с ним разговаривать. Боялась того, что будет снова сидеть и смотреть в стену, пытаясь прийти в себя, — и ничего не делать, так как просто не сможет работать: будет прокручивать снова и снова, как полюбившийся сюжет фильма, сцены ругани; губы начнут мелко подрагивать, словно лепестки раскрывшегося цветка, на который важно уселся шмель, но плач будет клокотать и вскипать пузырьками, словно артезианский источник, где-то глубоко внутри, не прорываясь наружу. Будет снова думать о том, что им надо расходиться, и о том, что она ни за что не сделает этого первого шага сама: слишком уже привыкла и срослась. Она уже на многие его выходки перестала обращать внимание. Нет, она реагировала, и реагировала каждый раз очень болезненно и эмоционально, но все было как-то поверхностно, не затрагивало ее сердца. Словно она берегла его, заранее прикрывала, будто голову от удара металлической каской. Так… тяжелый звон, но голова цела… Она стала бояться с ним разговаривать, пересказывать новости, принесенные с работы. Почти никогда теперь не знала, когда он вспылит.