Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При входе в другой домик висела черно-желтая жестяная вывеска с затертым двуглавым орлом и фрагментом надписи, гласившей, что соль здесь отпускается клиентам беспрепятственно.
Все эти обломки мирного времени действовали угнетающе своей нереальностью.
Табличка с большими, когда-то черными буквами: «Zde se mandluje», примерно означавшими: здесь молодая прачка за предварительную плату двенадцать крейцеров в час катает белье, – была тоже наполовину стерта и ясно давала понять, что основатели сего предприятия давно разуверились в этом источнике дохода.
Безжалостные фурии войны повсюду оставили следы своей разрушительной деятельности.
Над трубой последнего дома висел тонкий червячок серо-голубого дыма. Императорский лейб-медик направился к нему, открыл после долгого безответного стука дверь и, неприятно удивленный, предстал перед… Богемской Лизой; та, держа на коленях деревянное блюдо с хлебной похлебкой и узнав его еще на пороге, радостно приветствовала:
– Servus, Пингвин! Неужели это ты?! Комната, она же кухня, гостиная и спальня – судя по постели из старого тряпья, клочьям соломы и смятым газетам в углу, была чрезвычайно грязной и запущенной. Все: стол, стулья, комод, посуда – пребывало в диком беспорядке; гостеприимной выглядела лишь сама Богемская Лиза, очевидно, этот неожиданный визит доставил ей большое удовольствие.
На потрепанном красном ковре висела гирлянда пожухлых лавровых венков с линялыми посвящениями на шелковых бледно-голубых лентах: «Великой актрисе» и т. д., рядом – украшенная бантом мандолина.
Богемская Лиза с само собой разумеющейся небрежностью светской дамы продолжала спокойно сидеть. Выдержав паузу, она, жеманно улыбаясь, подала руку. Багровый от смущения лейб-медик наклонился, однако приложиться не рискнул, а только пожал.
Снисходительно не заметив этот недостаток галантности, Богемская Лиза открыла беседу разговором о хорошей погоде, при этом, не стесняясь, дохлебала свой суп, а затем уверила Его превосходительство в чрезвычайном удовольствии иметь редкую возможность приветствовать у себя такого старинного драгоценного друга.
– А ты, Пингвин, нисколько не изменился, такой же fesak[9], – оставив церемонии, легко перешла она на жаргон. – Как говорят, sakramentsky chlap[10].
Казалось, прошлое оживало в ней; какое-то время она молчала, закрыв глаза, отдавшись страстным воспоминаниям. Господин императорский лейб-медик тревожно ждал дальнейших событий.
Внезапно, сложив губы трубочкой, она хрипло проворковала:
– Брусси, Брусси! – и распахнула объятия.
Испуганный лейб-медик отпрянул назад и ошарашенно уставился на нее.
Не обращая на него внимания, она схватила какой-то портрет – старый выцветший дагерротип, стоявший среди многих других на комоде, – и принялась покрывать страстными поцелуями.
У господина императорского лейб-медика перехватило дух: он узнал свое изображение, которое собственноручно презентовал ей почти сорок лет назад.
Наконец она нежно и заботливо поставила портрет на место и, тонкими пальчиками застенчиво приподняв рваную юбку почти до колен, пустилась в сумасшедший гавот, как в сладострастном сне мотая растрепанными патлами.
Флугбайль стоял как парализованный, перед глазами все ходило ходуном; «Danse macabre»[11], – сказало что-то в нем, и оба эти слова предстали видением кудряво расчеркнутых букв, как подпись к одной старой гравюре, виденной им однажды у антиквара.
Он не мог отвести взгляда от тощих, как у скелета, ног старухи в сползающих черных, с зеленым отливом, чулках; в ужасе хотел было броситься к дверям, но решимость покинула его еще прежде, чем он подумал об этом. Прошлое и настоящее сплелись в нем в какую-то кошмарную явь, бежать от которой он был бессилен; кто его знает, то ли сам он все еще молод и та, что сейчас танцует перед ним, внезапно превратилась из только что прекрасной девушки в страшный труп с беззубым ртом и воспаленными морщинистыми веками, то ли ее и его собственная юность никогда не существовала и лишь пригрезилась ему.
Эти плоские культи в плесневелых останках исхоженных башмаков, которые сейчас вертелись и топали в такт, – могли ли они быть теми восхитительными ножками, что когда-то сводили его с ума?
«Она их годами не снимает, иначе кожа распалась бы на куски. Она спит в них, – мелькнул обрывок мысли, властно вытесненный другим: – Как страшно, человек еще при жизни истлевает в невидимом саркофаге Времени».
– А помнишь Тадеуш, – сипло пролепетала Богемская Лиза:
Ты холоден как лед,
сжигаешь всех дотла –
чарующий огонь – ни пепла, ни тепла.
Тут она, как бы вдруг придя в себя, запнулась, бросилась в кресло, сжалась в комок, сраженная внезапно налетевшей безымянной болью, и, плача, спрятала лицо в ладонях…
На мгновенье овладев собой, императорский лейб-медик собрался было с духом – и тут же снова обессилел. Он совершенно отчетливо вспомнил беспокойно проведенную ночь: как всего лишь несколько часов назад во сне, пьяный от любви, сжимал в объятиях цветущее тело юной женщины, то самое, что сейчас лежит перед ним худое, в лохмотьях, сотрясаемое судорогами рыданий.
Дважды он открывал рот и вновь, не издав ни звука, закрывал – не было слов.
– Лизель, – выжал он наконец, – Лизель, тебе очень плохо? – Блуждая по комнате, его взгляд остановился на пустой деревянной миски из-под супа. – Гм. Да. Лизель, могу я тебе чем-нибудь помочь?
В былые времена она ела с серебра; содрогнувшись, он взглянул на грязную постель – гм, и… и спала на перинах.
Не отрывая от лица ладоней, старуха резко качнула головой.
Слышны были ее глухие сдавленные всхлипы.
Его фотография смотрела на него в упор, мутное зеркало у окна бросало косой луч на весь ряд: сплошь стройные кавалеры, всех их он хорошо знал, с иными, чопорными поседевшими князьями и баронами, встречался до сих пор, и среди них он сам с искрящимися весельем глазами, в сюртуке с золотыми позументами, с треуголкой под мышкой.
Едва лейб-медик заметил портрет, как невольное желание потихоньку унести его с собой заставило протянуть руку, но тут же, опомнившись, он пристыженно отдернул ее.
Флугбайль перевел глаза на Лизу, и горячее сочуствие вдруг охватило его: спина и плечи старухи все еще содрогались от сдерживаемых рыданий.
Позабыв о ее грязных волосах, он осторожно, как будто не доверяя себе, положил руку ей на голову, робко погладил.
– Лизель, – почти прошептал он. – Лизель, только не подумай чего-нибудь, ну да, я понимаю, тебе трудно. Ты ведь знаешь, – он подыскивал слова, – ну да, ты же знаешь, что… что сейчас война. И-и мы все, конечно, голодаем… во время… войны, – он смущенно сглотнул, поймав себя на том, что лжет, ведь он-то сам никогда не голодал, даже свежеиспеченные соленые палочки с тмином ему «У Шнеля» ежедневно тайком совали под салфетку.