Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ольга вообразила себе болезнь и от дурных мыслей совсем поплохела. Все виделось как бы на излете, было жалко себя, Маньку, дурака Кулибина. Господи! За что?
Одним словом, пришлось идти к врачу-хапуге. Он назначил ей довольно позднее время, поликлиника чернела окнами, пахло хлоркой мокрых полов. Она поднялась на второй этаж, шла по коридору, и ей было не по себе от безлюдья, закрытых дверей и погашенных лампочек.
Доктор ждал ее, разговаривая по телефону. Он кивнул на стул – садитесь, мол, не стойте, – но продолжал общаться, и ей хочешь не хочешь пришлось слушать советы, которые он давал по телефону.
Это был еще тот разговор.
Доктор почти весело предлагал выкинуть к чертовой матери все лекарства – и «начать жить!». Это он повторил много раз, каждый раз интонируя по-разному. То упор делался на то, что надо начать. «п-мое! – говорил он.
– Сколько же можно! Ведь уже тридцатник! Начинай! Начинай! Действуй!» То это выглядело как бы с другого края: «Жить надо! Жить! В совокупность этого понятия болезнь заложена как составная. Поэтому живи спокойно, болезнь сама уйдет, когда надо. Она не дурей тебя».
– Я уже все поняла, – сказала ему Ольга, когда врач положил трубку и брезгливо вытер ладонь белоснежным носовым платком. – Надо подождать, когда болезнь уйдет.
Он посмотрел на нее какими-то вымученными глазами, потом тяжело вздохнул и сказал, что называется, не по делу:
– Вы ели когда-нибудь яблоки с мороза? Чтоб зубы стыли? Я люблю. Из холодильника такие не получаются. Они там вятые.
– Вялые, – поправила Ольга.
– Ну да, а я как сказал?
– Неправильно, – раздраженно ответила она. И пожалела, что пришла.
Потом все было как у людей. Расспрашивал, слушал, мерил давление, разглядывал анализы, клал на кушетку и пальпировал живот. Она отметила, что у него теплые и нежные руки. Пальцы осторожно помяли низ живота. «У гинеколога давно были?» Скажи она «давно», свалил бы все на это, но она умная, она была «недавно» – «там у меня все нормально».
– Ну и славно. – Врач пошел мыть руки, и ей показалось, что делал он это долго и брезгливо, как после телефонной трубки.
«Не знает, что сказать, – думала Ольга. – Что они вообще могут знать? Как можно заглянуть вовнутрь и видеть то, что там затаилось? Как? Сейчас навыпишет кучу таблеток, посоветует делать зарядку. Господи, зачем я, дура, пришла?»
Доктор сел, запахивая на себе куцый халатик.
– Вы инженер? – спросил он.
– В общем, да. В НИИ.
– Понятно, – устало ответил он. – Каждый день одно и то же… Одно и то же… Так?
Ольга хотела сказать, что не совсем так, что есть еще утюги и кипятильники, и поездки в Польшу, и многообразие жизни вокруг самой поездки, отнюдь не одно и то же, отнюдь. Но ведь это его не касается, абсолютно!
– Как у всех, так и у меня, – ответила она.
Он кивнул и стал выписывать рецепты.
Она взяла бумажки, положила на стол конверт. Врач раскачивался на стуле, а Ольгу все наполнял гнев. За что? За что? За что он берет с нее деньги? Ей говорили, что он диагност, каких мало, ей говорили, что к нему не попасть… А она одна-одинешенька в пахнущей хлоркой клинике с погашенными окнами, и не толпится в коридоре хворый люд в последней надежде именно к этому доктору. Это она, идиотка, приперлась – Дунька с мыльного завода, как говорила их соседка еще по коммуналке. Господи, сто лет ее не вспоминала, а тут просто услышала это презрительно-протяжное, с напевом, с окрасочкой: «Ду-у-унь-ка! С мы-ы-ыль-на-ва за-а-а-во-да явил-а-сь не запыли-ла-а-сь»…
Это я. Сказала о себе Ольга.
– Что вы? – спросил врач.
И вот это произнесенное, как оказалось, вслух слово и то, что она не заметила собственного говорения, сотворило с ней какую-то внутреннюю гадость, которая, отвратно шипя, устремилась к горлу. Ольга едва успела сделать не то шаг, не то бросок к раковине, и из нее пошло это нечто, пенящееся, коричневое. Каким-то сторонним умом она подумала: хорошо, что это не случилось в метро. Могли бы загрести в вытрезвитель, у нас не разбираются. И еще она отвергла само существование врача, хотя он и стоял рядом, и держал за плечи, и говорил глупые слова о том, что надо успокоиться. А то она этого не знает! Она успокаивается, счастье какое – раковина, можно смывать после себя гадость и не оставлять следов. Потом она в ознобе лежала на кушетке, и он ее укрыл ее же пальто и дал ей глотнуть какую-то жидкость, которая осадила в ней муть, и, в общем, ей сразу стало почти хорошо. Вставай и иди, чего разлеживаться, ну, сблеванула от злости, от психа, тоже мне – повод распластываться. И она стала подыматься, а он прижал ее к кушетке, как непокорливое дитя. Поди разберись, из чего что… Но из легкой, нежной тяжести его рук пошла разматываться в ней такая слабость, и даже возникла ни на чем не основанная мысль, что все у нее будет хорошо, независимо от нее, а зависимо от чего-то большего, от кого-то главного. Она подумала: «Если бы был Бог…» Но мысль показалась дикой, ибо это было совсем другое время, с другой логикой, в основе которой стояла выпрямленная с палкой в руке обезьяна. Это она, размахивая этой самой палкой, сбила с дерева банан исключительно для себя и родила производительные силы и производственные отношения. «Неужели? – неожиданно подумала повергнутая Ольга. – Неужели Его нет?»
Но разговор о проникновении в сознание Бога – не о проявлении Бога в себе – до этого нам не дойти, – мы начнем с нею много позже, когда сама эта тема выродится вконец, потому что каждый начнет ее лапать немытыми руками, и умственный наш Бог спрячется от нас напрочь, оставив – может, даже окончательно – в позе той самой первичной обезьяны.
– Бог нас покинул, – скажет мне Ольга, когда мы вляпаемся в чеченскую войну. – Я так и знала, что Он уйдет. Мы Его не заслужили.
Я буду тогда сопротивляться исключительно из чувства самосохранения: держаться не за что, кроме как за Него?
– За палку, – скажет она, вспомнив это свое обезьянье видение на больничной кушетке. И тогда же расколется на этой своей истории с врачом.
Но это будет еще очень и очень не скоро.
А пока она лежит на кушетке. Ей явно полегчало, ушли тошнота и озноб, но врач продолжал сидеть рядом и все смотрел на нее, смотрел.
– Вы очень переутомлены. Чем? – спросил он.
Она неожиданно уютно подтянула коленки под собственное пальто – драп с норочкой – и стала рассказывать. Нет, не про утюги и кипятильники, этого она стеснялась, – про то, что долго болела мама, что она сроду не отдыхала как человек и прочая, прочая.
– А он-то все, оказывается, знал. Ему меня представили как спекулянтку от интеллигенции, эдакую «еж твою двадцать», а я ему рисую картину на тему передвижников – улавливаешь ситуасьон? Баба блевала – факт, но какова брехуха своей жизни? Я же продолжаю мазюкать сентиментальное полотно… Скажи, зачем? Что заставляет нас врать, если по всему раскладу можно этого не делать? И тогда я – вря, бреша, лжа – соображаю, что как бы хочу понравиться. Как бы корчу из себя нечто… Опять же… Встать бы, оперевшись на медицинскую помощь, и уйти. Но нет! Я лежу и валю на мою несчастную покойную мамочку приступ моей блевотины.