Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так, через ацетилсалициловую кислоту, Орланда продемонстрировал единство духа с Алиной. Люсьен Лефрен, не так сильно веривший в могущество фирмы «Байер», попытался вернуться к своим мучительным грезам, но Орланда, укрепившийся в вере, ничего не слышал и спал сном праведника.
Выспавшись, он ощутил прилив энергии и готовность устроить генеральную уборку на улице Малибран — с помощью мыльной воды и одного из тех антисептиков, из-за которых в больницах всегда так мерзко пахнет гигиеной. Он очень удивился, не найдя постельного белья на смену: судя по всему, Люсьен Лефрен довольствовался парой простыней — наверное, стирал и сушил их в один присест в какой-нибудь прачечной. Матрас — более чем сомнительного качества — защищал фланелевый чехольчик: Орланда решил все выбросить и отправился в магазин по соседству, торгующий спальными принадлежностями. Он собрал грязную посуду, клеенку с кухонного стола, зубную щетку и две махровые рукавички — короче, все, что показалось ему подозрительным, — и опомнился уже ближе к вечеру в разоренной, но такой чистой комнате, что стерильностью она могла запросто поспорить с операционной. Сняв резиновые перчатки, он бросил их в помойку, тщательно вымылся в маленькой туалетной (ванны, естественно, не было!) и надел новую одежду.
— Уф! Дышать стало легче… Теперь я могу здесь присесть и даже переночевать, но только не обедать — тарелок нет. А как готовить на электрической плитке с одной конфоркой?!
Орланда расставил на столе все, что не стал выбрасывать: бумаги, пишущую машинку, плейер и кассеты. Не прошло и пяти минут, как он сделал ужасное открытие: Люсьен Лефрен был журналистом.
— Это что ж такое делается! — воскликнул он с комическим отчаянием. — Неужели я никогда не оторвусь от пишущей братии?
Каждую неделю Люсьен писал статьи о музыкальных хитах для страшно модного журнал, выбравшего чертовски эзотерическое название: «Паникос». Люсьен Лефрен как раз и ездил в Париж, чтобы взять интервью у одной молодой певицы: от ее последней фишки фаны просто тащатся (от выделенных курсивом слов та часть существа Алины, которая стала мужчиной, но сохранила трепетно-бережное отношение к языку, просто содрогнулась), и статью ждали к вечеру. Дива по имени Адель Дюбуа взяла себе сногсшибательный сценический псевдоним — Амурадора. У Орланды хватило мужества только на часть ее беседы с Люсьеном Лефреном: услышав, что «она, Амурадора, осталась очень простой девушкой, что она надеется встретить однажды мужчину, который сделает ее счастливой матерью семейства, но что ее карьера…» — и так до бесконечности, он остановил запись. Ладно, если понадобится писать, он это сделает, но быть толмачом этой придурочной — увольте-с! У Алины было живое перо — ей всегда приходилось сдерживать свои порывы, помня о сурово нахмуренных лбах академиков, но Орланда сильно сомневался, что Амурадора вдохновит живость его ума.
Он задумался на мгновение и вспомнил о статье, посвященной «Алькальду в затруднении» — трехактной пьесе с крайне запутанным сюжетом, — которую Люсьен, переставший быть Шардоном и обратившийся Рюбампре после разрыва с госпожой де Баржетон, в двадцать минут сочинил «на круглом столике, в будуаре Флорины, при свете розовых свечей, зажженных Матифат». Орланда совершенно автоматически начал искать взглядом книжный шкаф, чтобы взять с полки «Утраченные иллюзии», но искомого не оказалось. «Ладно, — сказал он себе, — не будем отчаиваться, в квартале наверняка есть книжный магазин». Должен-то должен, но Бальзака там не нашлось! Было уже пять часов, время поджимало, и Орланда, схватив такси, смотался в большой книжный в центр города и сразу же — тоже на такси — вернулся домой. «То, что принесло успех Рюбампре, осчастливит и меня», — говорил он себе, листая роскошный том серии «Плеяды». В гадкой комнате, ставшей отныне его жильем, книга была единственным заслуживающим его внимания предметом, и он с удовольствием занялся плагиатом.
«Дочь алькальда изображала чистокровная андалузка, испанка, с испанскими глазами, с испанским цветом кожи, испанским станом и испанской походкой, испанка с головы до пят, с кинжалом за подвязкой, любовью в сердце и крестом на груди». И дальше: «Ах, эта дочь алькальда! При виде ее слова любви срываются с уст, она внушает жестокие желания; готов прыгнуть на сцену и предложить ей свою хижину и сердце или… тридцать тысяч ливров ренты и свое перо». А вот еще: «Мне удалось посмотреть третий акт, не натворив бед, не вызвав вмешательства полицейского комиссара и возмущения зрительной залы, поверив в могущество общественной и религиозной нравственности, предмета сугубой заботы Палаты депутатов, как будто во Франции уже иссякла нравственность». «Какой блеск! — приговаривал Орланда. Он читал, не пропуская ни единой строчки. — Так и хочется украсть каждое слово — вот как надо писать! Этот лицемер Бальзак делает вид, что презирает журналистику, а сам мог бы писать не только не хуже, но и лучше всех на свете. Ладно, вперед — заменим слово «испанский» каким-нибудь современным, например — «сексуальный», а поскольку Палату депутатов мораль сегодня не интересует, а вот страховые компании не любят, когда в зрительных залах ломают кресла, я вверну абзац про вандализм». И он приступил — с веселой разухабистостью: «Амурадора появляется, ритмично раскачиваясь на десятисантиметровых каблуках-шпильках, семислойная вуаль так искусно открывает нашим взорам ее красоту, что, увидев все, хочешь еще больше…» Исписав подобными фразами две страницы, он вызвал такси и поехал в газету.
— Да вы просто рехнулись! — сказали ему. — Такие тексты — не для наших читателей!
— Ну, значит, и я — не ваш журналист!
Так по его милости бедняга Люсьен потерял работу.
А Орланда отправился ужинать, сказав себе, что, раз уж он сегодня весь день был добродетелен, как Сизиф, то заслужил право немного развлечься, читай — отправиться на сексохоту. Мы за ним не пойдем. В первый раз, тогда — в поезде, я его еще не знала и даже вообразить не могла, что произойдет. Ну… признаюсь, кое-что я подозревала и из чистого любопытства подзадержалась, но — клянусь! — больше я подобной нескромности себе не позволю. По правде говоря, порнография никогда меня не возбуждала, а то, что мне скучно описывать, вряд ли кому-то будет интересно читать! Пора вернуться к Алине, которая готовится провести безрадостную субботу.
* * *
Она проснулась, не испытывая ни малейшего желания вставать, но мать учила ее, что, если человек не болен, в постели он не лежит. Альбер оставил ей на кухонном столе записку с напоминанием, что у него встреча с клиентом и что вернется он к часу. Она подогрела остатки кофе: если не считать желания удавиться и других крайностей, подогрев кофе, который так и норовит убежать, когда у тебя есть все ингредиенты для приготовления свежего, — яснее ясного свидетельствует о депрессии! Алина пошаталась немного по квартире и оказалась за своим письменным столом, разобрала портфель, и томик «Орландо» тихонько скользнул поверх Мэрион Циммер Брэдли. Работать ей не хотелось, но чем еще заняться? Суббота, вокруг пульсирует большой город, а она чувствует себя затерянной в пустыне. «Мне плохо, — сказала она себе, не спрашивая, что заставляет ее страдать. — У меня в душе открытая рана!» Она взглянула отстранение на слова, которые только что мысленно произнесла, и, не зная, насколько они точны, нашла их излишне мелодраматичными. Пожав плечами, Алина села, но не открыла «Орландо»: «Не стану перечитывать это в четвертый раз! Я чувствую, что ничего больше не извлеку из чтения, пора переходить к размышлениям. Накануне Шарль раз десять, как минимум, помянул Виту Сэквилл-Уэст[4]— его речь являла собой непроходимый лес банальностей, и Алина мысленно возмечтала о мачете. Шарль довольствуется позапрошлогодними жеваными-пережеваными идеями, а ведь его культура и высочайшая эрудированность — он обо всем знает бесконечно больше меня! — заслуживают лучшего применения, так нет же, играет в «Энциклопедиста». Шарль благоговеет перед Вирджинией Вулф и совершенно уверен, что было бы неподобающей вольностью пытаться ее понять — так, что ли? Где-то в этом тексте заключен смысл — и, возможно, вовсе не тот, который вкладывала в него Вулф. «Фарс? Писательская передышка?» — не верю ни единому слову! Кажется, в «Болотах» Жид задается целью дать понять Анжель, насколько серьезно его чувство юмора? Алина машинально подняла глаза к секции книжного шкафа с буквой «Ж», но тут же раздраженно пожала плечами: «Моя дотошность тут ни при чем, нечего себя обманывать! Если я и начну что-то проверять, то с одной целью — отвлечься от того, что действительно должно занимать мои мысли. Да, я восхищаюсь автором, дерзнувшим уложить персонаж спать юношей, а разбудить от сладкого сна — девушкой, но мне не удастся ни сохранить уважение к собственным мыслительным способностям, ни научить студентов работать с текстом, если я застряну на месте. Вот уже десять лет я учу их искать смысл произведения только в нем самом — к черту Виту Сэквилл! — и никогда — в жизни автора, или критиков, или интерпретаторов. Такой подход раздражает Шарля и смущает душу достойнейшего Дюшателя, который никогда не осмеливался думать самостоятельно, а вот для Альбера — он ведь у нас инженер! — это совершенно естественно: по его мнению, надежность здания зависит от способа возведения, но уж никак не от характера архитектора. Бедная Вирджиния то и дело была на грани самоубийства — и все-таки она смеется, играет с читателем и шутит: пора начать принимать ее всерьез! Итак, мы в 1928-м, не так ли? А когда случился тот серьезный срыв? Алина торопливо пролистала хронологические таблицы: в 1915-м, а в 1941-м она утонула. Как странно: за тринадцать лет до и тринадцать же лет спустя!» Она рассмеялась. «Алина, девочка моя, сколько раз я просила тебя не лезть в реальную историю! Тебе достаточно помнить, что начало этой книги искрится весельем: она мгновенно, с ходу, заставляет нас полюбить Орландо, она танцует с ним, она прыгает, скачет, бегает, карабкается на деревья, катается по земле, забавляется, как девчонка, и дразнит читателя, провоцирует его, издевается до… до Саши!» — воскликнула Алина, лихорадочно листая страницы. До Саши! До того он увлеченно играет с черепом, безропотно прыгает в чехарду со старой королевой, он неловок и рассеян, он — ребенок, то благоразумный, то непослушный, то вечно восторженный, он переходит от одной игрушки к другой, ничего не воспринимает всерьез и потом вдруг возгорается страстью. А воспылав — узнает страдание, засыпает на неделю и просыпается другим человеком, но еще не женщиной. Изменяется его душа, он больше не смеется, не заваливает девушек в сено (это я сама придумала, вряд ли Вулф именно так это описала, Хотя речь идет именно о перепихонах — надо вернуться к тексту!). Он читает. А потом пишет. Так, но он ведь писал и до того, значит, важно, чего он не делает: он точно не подпрыгивает, пытаясь достать череп, и не носится, как безумный. Думаю, родители его между тем умерли, во всяком случае, речи о них больше не будет, идут годы, а он не стареет.