Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Луиза… Она и в самом деле от рук отбивается. Упорствует, чтобы жить в Лондоне, где, хотя и уверяет постоянно, что вот-вот получит какую-нибудь работу в театре, ничего с этим не получается: сыграла одну-две рольки в радиопьесах, а все остальное – одни ее всегдашние разговоры про прослушивания, про знакомства с людьми, которые рассматривают ее на какую-то роль. Расхаживает по Лондону, распустив волосы по спине, в брюках и чаще всего с заметным избытком косметики на лице. У Вилли сложилось, как ей казалось, исключительно здравое мнение о том, чтобы Луиза с Джессикой жили в доме у дедушки с бабушкой в Сент-Джонс-Вуд, но, к ее огорчению, ни Луизу, ни (что удивительнее) Джессику это вовсе не радовало. Джессика придумывала всяческие отговорки, главная из которых состояла в том, что она не желает ответственности, а Луиза заявила, что ей это несносно: она собиралась на пару со своей подругой Стеллой снимать комнату и вольно жить, как ей нравится. Она даже не успела возразить на это, как Эдвард заплатил тридцать шиллингов за съем квартиры и Луиза поселилась в ней. Одним святым угодникам известно, до чего девчонки дойдут, не спя по ночам и питаясь кое-как. А тут еще и этот Майкл Хадли. Его мать, леди Цинния, позвонила однажды и втолковывала ей, что нельзя позволить, чтобы ее сын разбил Луизе сердце, что, добавила леди, постоянно случается с девочками. «Но я-то что тут могу поделать, скажите на милость?» – спрашивала Вилли себя. К Майклу она относилась двойственно: с одной стороны, Луиза была слишком юна, чтобы ее всерьез домогаться, с другой – он был чертовски лучше тех ужасных актеров, с которыми она путалась в Девоне. Только он уж слишком стар для нее, а она в любом случае не вполне доросла до кого угодно – пока. Скорее уж голову вскружит, чем сердце разобьет, с горечью подумала Вилли: дела сердечные были ее тайной (и довольно ужасной) болью, как и многое другое, им в мыслях своих она уделяла очень много времени. Тот случай в Лондоне, что до того ее потряс, что даже сейчас (недели спустя!) она не в силах думать о нем спокойно, а когда пробовала, то, казалось, становилась жертвой какого-то раздвоенного видения того, что ей представлялось прекрасным, и того, что случилось на самом деле.
Разумеется, связано это было с Лоренцо. Он прислал одну из своих редких открыток (вложенную в конверт), приглашая ее на концерт в какой-то церкви в Лондоне, где ему предстояло дирижировать небольшой хоровой пьесой собственного сочинения, которая будет исполняться впервые. Предвкушение обворожило ее. Тогда он – довольно неожиданно – попросил ее позвонить ему домой и сообщить, сможет ли она прийти: обычно о таком и речи быть не могло, поскольку ревность (неуместную, разумеется) бедной Мерседес неизменно воспламеняли самые невинные телефонные звонки ее мужу. Но, оказалось, Мерседес была в больнице, «а значит, я смогу пригласить вас поужинать после концерта», – сказал он. Это означало остаться на ночь в Лондоне. Первой мыслью Вилли было остановиться у Джессики, которая, как ей казалось, с ног сбивалась в родительском доме в Сент-Джонс-Вуд, но когда она позвонила и ответа не последовало, то передумала. Если она остановится там, то Джессика, возможно, тоже захочет пойти на концерт, и все будет испорчено. Хью приютит ее. Она поедет утром, пройдется по магазинам, возможно, позавтракает с Гермионой, а потом поедет к Хью принять ванну и переодеться к концерту. Она договорилась с Рейчел и Зоуи, чтобы те поделили меж собой заботу о всем необходимом для Сибил, достала ключ от дома Хью и несколько дней прожила в возвышенном предвкушении удовольствия. Вечер с Лоренцо, концерт, ужин наедине с ним (до сих пор им удалось лишь один раз чаю выпить вместе, когда он так обворожительно сопровождал ее в поезде полпути до Суссекса), время, наконец, когда они смогут поговорить о всех романтических и прискорбных сторонах своей привязанности, о своих былых и пожизненных обязательствах, о взаимной чистоте. Два вечера она провела, примеряя наряды, выбирая, какой, как она говорила самой себе, будет наиболее подходящим, пришла к выводу, что не годится ничего, и нацелилась на восхитительное посещение магазина Гермионы. В конце концов, у нее ни одной обновки не появилось еще с тех пор, как она Роли носила. Она позвонила Гермионе, которая заявила, что время идеальное, она только что получила для магазина летнюю коллекцию, пообещала накормить обедом. В те дни ожидания четверга она осознала, насколько глубоко окопалась в быте и долге, насколько осаждают ее незначительные, пусть и необходимые мелочи, и как она устала от всего этого. Все три дня она просыпалась утром полной сил и решимости, радуясь каждому дню, что приближал ее встречу с Лоренцо. Разумеется, она сказала Эдварду, что едет в Лондон, и полностью о том, чем будет там занята, он отнесся к этому мило, пожелал ей великолепно провести время и дал двадцать пять фунтов на покупку платья, «которое понравится, но которое покажется тебе не по карману». Ведь и все отнеслись к этому мило. «Должна заметить, что ты прямо вся сияешь», – сказала Лидия, когда Вилли подравнивала кончики длинных волос. – Мне всегда казалось, что взрослые все время проводят весело, но ведь ты не веселишься, да? Тебе ни единой веселиночки не достается. По-моему, такой добрый характер – это недостаток. Мам! Ты знаешь, от той жуткой очень-очень старой губной помады, какой ты пользуешься, когда в театр идешь, такой темно-красной в золотом тюбике, всего четвертушка дюйма[10] осталась?
– Откуда тебе так много известно про мою помаду?
– Просто я случайно ее видела. Однажды. Когда случайно оказалась у твоего туалетного столика. Вот. Я подумала, не дашь ли мне ее как бы взаймы? Ты ею совсем больше не пользуешься, а Луиза сказала, что все равно этот цвет к твоей коже не подходит.
– Тебе-то она зачем понадобилась? – Даже замечание Луизы не могло испортить ей нынешнего настроения.
– Поупражняться. То есть когда-нибудь, совсем скоро в общем-то, я буду пользоваться всяким разным, и когда стану, то уж точно не захочу опозориться. Вот я просто и подумала, что смогу поупражняться, понимаешь, вечерами, когда никто не заметит.
«И что такого?» – подумала она. У детей тоже веселья немного: никаких праздников с фокусниками и печеньями или удовольствий от Лондона.
– Только ты должна делать это вечером, перед тем как помыться, – сказала мать.
– Совершенно преданно обещаю. – Придется мыться чаще, чем хотелось бы, подумала дочь, но оно того стоит.
В конце концов настало наконец-то утро четверга. «Ты заслуживаешь удовольствия, – сказала тогда Сибил, когда она заглянула к ней попрощаться. – Печально, что ты с Хью не пообедаешь, зато позавтракаешь с ним. И сможешь мне правдиво сказать, ухаживает ли за ним как следует миссис Каррутерс».
– И не тревожься ни о чем, – дала совет Рейчел. – Просто наслаждайся.
– И буду! – воскликнула она. Ей было радостно – совсем сама на себя привычную не похожа.
День был великолепный: светило солнце, небо ясное с игривыми белыми облачками, форзиция сияла на задних двориках. Она села в поезд, на котором добирались в Лондон работавшие в нем, в нем было полно народу, все читали утренние газеты. «Принцесса Елизавета записывается на военную службу», – прочла она через чье-то плечо. А в мыслях свое: надо духи купить. Оставшееся в ее старом флакончике L’Origan сделалось темно-коричневым и пахло так, словно в нем всего лишь когда-то были духи. На ней было очень старое набивное платье, купленное у Гермионы еще до войны: почему-то ей всегда казалось, что, отправляясь покупать одежду, она непременно должна надеть что-то, прежде купленное в том же магазине. У нее не было пары приличных чулок, но она взяла с собой старые бежевые шелковые на тот случай, если не сможет приобрести новые. Бежевый цвет под что угодно подходит, думала она с легким сомнением. В годы ее молодости светлые чулки всегда были в тон, и менять что-то, как выяснилось, было трудно. Ее мать постоянно твердила, как чрезвычайно распространены были те изумительные оттенки, бывшие в моде до войны: бледнейший бежевый для молодых и светло-серый для пожилых. Гермиона носила чулки телесного цвета, но она была из тех, кто, какие чулки ни надень, хоть черные, все равно выглядела бы и чарующе и благородно. Она вспомнила (не в первый раз) о том случае, когда Дягилев сказал, похлопывая ее тростью по колену: «Pas mal, ma petite, pas mal»[11]. Это, учитывая, что он считал колени самым уродливым в женской анатомии, и в самом деле походило на похвалу. Только, конечно же, именно о коленях люди все говорили и говорили, а ее определенно не были хороши. Но Лоренцо, кто, казалось, никогда не сводил горящих глаз с ее лица, их не замечал. Их отношения, радостно думала она (тогда), были в буквальном смысле более высокого полета.