Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дмитрий Харитонович, ходивший по комнате беспорядочно, нашел наконец удобную диагональ и зашагал из угла в угол:
— Они хотят сразу, чтобы было, как у нас в Союзе, где все давно за «единогласно», потому что живут хорошо, пользуются благами, заработанными кровью и потом отцов и дедов, все последние 60 лет не выпускавших из рук то винтовку, то лопату. А эти, и нескольких месяцев не прошло, уже уверились, что все проблемы можно быстро решить, если в руках автомат, а в голове пролетарское сознание. Откуда у них оно? Неоткуда ему взяться-то. Среди партийцев рабочих и в помине нет. Да и настоящих рабочих в стране днем с огнем не сыщешь. Те, кто в мастерских и лавках сидят по сапожному или мебельному делу, — ремесленники. А на предприятиях, которые по пальцам пересчитать можно, бывшие крестьяне, еще вчера волам хвосты крутившие. Какой тут социализм можно строить? Хоть как-то с феодализмом и дикостью средневековой разобраться, ведь она отовсюду прет, куда ни глянь. Чуть что — зиндан,[16]пытки или сразу — «послом в Пакистан». А эта свара внутри партии… Своих не жалеют! Тот же то ли партиец, то ли контрразведчик, не разберешь, хвастался, как они приспособили полевые телефоны для того, чтобы добиваться искренности от прежних соратников: контакты на мокрое тело, и крутят динамо-машину, сначала полегоньку, потом быстрее. Вот, говорит, арестованные враги — а это те, с кем они бок о бок прежний режим свергали, — все, что нужно, и рассказывают.
Дмитрий слушал, кивая иногда в знак согласия, хотя говорил Дмитрий Харитонович явную крамолу, осознаваемую здесь, в Афганистане, многими, но весьма далекую от оценок центральных советских газет. Дмитрий обычно настороженно встречал любые проявления сомнений в абсолютной правильности политики партии и правительства. Такие случаи были редки, но надолго выбивали из колеи, заставляя мучиться сомнениями, ворошить в памяти идеологические стереотипы, мысленно еще раз доказывать самому себе, что пути, по которому идет его страна и вслед за ней многие другие страны, нет альтернативы. Иногда поддерживать такую убежденность было довольно трудно. Как-то во время учебы профессор, покоривший всю группу блестящим знанием политэкономии и, главное, доходчивостью, с которой он без бумажки излагал ее положения, завершив лекцию, замолчал, а потом неожиданно произнес, задумчиво вглядываясь в аудиторию:
— Мы вот прошли войну и тогда, в сороковых, думали, что ничего страшнее уже быть не может. Но вам предстоят еще более тяжкие испытания. И самое ужасное в том, что, пройдя их, вы не испытаете чувства победы.
Что профессор видел впереди, какие именно катаклизмы, превосходящие ужасы Второй мировой войны, Дмитрий так и не узнал. Экзамен он сдавал уже другому преподавателю. Старый профессор умер. Да и не стал бы он разъяснять, наверное, что за мысли, навеянные долголетним изучением политэкономии, заставили его вынести на публику свои сомнения.
Дмитрий отвлекся, но Харитонович, видно, даже не заметил этого и продолжал горячиться:
— …Влезли мы сюда себе на беду, словно Че Гевара в Боливию. Но тот-то хоть своим был, тем же латиноамериканцем. Мы же сначала напели сладко про наш социализм и всеобщее благоденствие, а как его сеять на их непаханой почве — и сами не знаем, и им объяснить толком не можем.
Дмитрий Харитонович, энергично шагавший по комнате, в запале дернул сломанной рукой, скривил рот от боли и замолчал. Потом сел, сделал несколько глубоких вдохов и выдохов, успокаиваясь, и сказал:
— Ну, хватит. Выговорился, как на партсобрании. Не в ту дугу, правда. Давай чаю выпьем да будем укладываться.
Дмитрий заказал чай и вышел на веранду покурить в ожидании, пока его приготовят. Облокотился на перила. В парке было тихо и темно.
«Нет, все у нас правильно с идеологией, — думал Дмитрий. — Просто Афганистан — крепкий орешек. Ведь если есть загадочная русская душа, то почему не может быть такой же загадочной и непонятной для нас афганская. Ну, привязаны они к своим традициям больше даже, чем к вере, трижды воевали с англичанами, но отстояли свою независимость и самобытность. Но у нас наверху не дураки ведь сидят. Если мы тут своим умишком всего понять не можем, то там целые институты этим занимаются, разберутся, придумают что-нибудь и подскажут нам, как их дикость и средневековые традиции с социализмом увязать. В Монголии ведь получилось, и здесь получится».
Издалека, с окраины города, донеслись звуки нескольких одиночных выстрелов, потом — коротких автоматных очередей. Через минуту ненадолго встревожившая ночной покой перестрелка прекратилась. Тишину нарушало лишь недовольное ворчание арыка, втиснутого в трубу под дорожкой парка, да шепот ветра в густой листве чинар. Дмитрий бросил сигарету, вдохнул всей грудью заметно посвежевший после полуночи воздух, напоенный ароматами цветов. Подумалось: «В таком бы парке с девушкой до утра соловьев слушать, вот тогда и не полезли бы в голову дурные сомнения».
После того памятного дня Дмитрий недели две не был в резиденции и не встречался с генерал-губернатором. Но как-то утром сам Фарук неожиданно нагрянул в полк и начал разнос прямо с караула, недостаточно лихо и слаженно поднявшегося с лавочки для отдания чести. Пока командир полка, оступаясь и рискуя свалиться в арык, семенил с докладом к начальнику, караул стоял навытяжку и слушал громкую брань генерала. Дмитрий, подъехавший в это время с советниками к контрольно-пропускному пункту, не сразу понял, что происходит, и, пытаясь разобраться, начал прислушиваться к произносимой на пушту гневной речи Фарука, тем более что в потоке слов постоянно проскальзывало что-то очень знакомое, но почему-то абсолютно неуловимое. Дмитрий, как и большинство переводчиков в Афганистане, владел только дари, но близость пушту и дари, принадлежащих к одной группе языков — иранских, всегда давала возможность уяснить хотя бы общую тему речи. Здесь же слова казались знакомыми, но их смысл оставался непонятным.
Прозрение пришло неожиданно. Как только Дмитрий перестал напрягаться и мучительно искать в памяти значения знакомых сочетаний звуков, он сразу же понял, что генерал попросту костерит нерадивых подчиненных, перемежая нелестные эпитеты на пушту русским матом, надо полагать, правильно понимаемым не только на российских просторах. «Надо же, — подумал Дмитрий, — и тут Фарук преуспел. Но кто научил его этому? Не наши же скромницы?»
Командир полка наконец-то донес свое грузное тело до КПП, перешел на строевой шаг, выбивая из пересохшей земли серые облачка пыли подошвами тяжелых армейских ботинок, остановился перед генералом со вскинутой к козырьку фуражки рукой и докладом прервал вконец разошедшееся начальство. Фарук принял доклад, поздоровался с командиром и с некоторым сожалением на лице, видимо, от того, что не закончил разнос, как положено, наказанием виновных, подошел здороваться к советникам. После приветствия коротко бросил:
— Пройдемте в штаб! Обсудим кое-какие детали.
Фарук первым энергично и все еще раздраженно направился к шалашу. Остальные последовали за ним по узкой дорожке вдоль арыка. Шли гуськом, молча. Дмитрий, опустив глаза, наблюдал, как струится вода. При такой жаре она всегда притягивала к себе: хотелось если не окунуться в нее полностью, скинув одежду, то хотя бы присесть на корточки и омыть руки и лицо. Но сейчас Дмитрий поймал себя на мысли, что вода вовсе не манила его, а вызывала неприятное чувство холода и душевного дискомфорта, как свинцовая поверхность глубокого омута в пасмурный день. Занятый этой мыслью Дмитрий решил даже проверить, насколько верно его ощущение, присел и через силу опустил руку в арык. Вода действительно показалась прохладнее, чем обычно, вызвав уже реальное, а не ожидаемое чувство холода и озноб, моментально распространившийся по всему телу.