Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С введением карточной системы моя бабушка совсем занемогла и целыми днями не вставала с постели. Если мы сталкивались с отцом, тот всегда интересовался как и что. Когда я намекал на мамины странности, он все отрицал, со вздохом протирал глаза или же спешил по своим делам.
Бомбежки усиливались, и в нас – ребятах, служивших на постах ПВО, – зрела безрассудная храбрость. Материнское отношение притупило во мне чувство опасности, а в критические моменты даже толкало на риск. В некотором смысле это была свобода: когда за меня никто не опасался, я и сам меньше боялся за себя, – но пустота у меня в груди ширилась. Как-то раз во время воздушного налета, когда я следом за двумя новичками помчался в убежище, находившееся метрах в двадцати, линия огня сбила меня с толку. Предрассветный налет оказался неожиданным, ведь мы уже рассчитывали, что дежурство будет спокойным. Когда в воздух взмывали столбы земли, создавалось впечатление, будто противник атакует не сверху, а снизу. Так думать было удобно: страх утихал. Верилось, что пронесет; понадеявшись на удачу, я, как подсказывало чутье, рванул вправо.
Надо сказать, я был счастлив, как ребенок, когда очнулся в госпитале и увидел плачущую надо мной мать, которая вновь называла меня «бедный малыш». Но тогда я еще не знал степени своих увечий. Никто не спешил открывать мне правду – слишком велика была радость от того, что я вообще остался в живых, а сам я ничего не замечал. Тайну выдали родительские лица: полуулыбки отца и матери скрывали какую-то невысказанную жалость, и до меня стало доходить, что не все так замечательно.
Лучше бы мне было никогда больше не видеть себя в зеркале. Я потерял часть скулы под левым глазом, не мог пошевелить левой рукой ни в плече, ни в локте и лишился нижней трети предплечья. От потрясения – думаю, еще больше, чем от самих увечий, – меня покинули последние силы. Дома, просыпаясь в своей постели, я откидывал одеяло, чтобы проверить, не сон ли это, но худшее подтверждалось; утешение приходило только вместе с забытьем. Время от времени я ощупывал провал на лице, дряблую кожу и твердый змеевидный рубец.
Проспал я не один месяц. Мама будила меня, чтобы покормить, я проглатывал лишь пару ложек еды, которой она меня пичкала, и опять погружался в дремоту. В туалет ходил тоже с маминой помощью: она прижимала к животу мою голову и никогда меня не поторапливала. Когда мне случалось посмотреть на изувеченную руку или перехватить направленный на нее материнский взгляд, мое стремление восстановиться терпело жестокий удар.
Если в конце концов я пошел на поправку, то исключительно благодаря Пиммихен. Как-то среди ночи ко мне в комнату вошли родители; сперва я подумал, что начался очередной воздушный налет, но оказалось – я почувствовал это, завидев, как отец утирает глаза платком, – меня хотели отвести к бабушкиному смертному одру. Наш спуск со второго этажа на первый отнял у меня все силы и вынудил прилечь на кровать рядом с бабушкой. Шел час за часом; мы с ней оба лежали навзничь; от стонов Пиммихен пробуждались и нарастали мои собственные. Когда я открыл глаза, в комнате уже стоял яркий, пыльный столб дневного света. Мы с бабушкой едва не соприкасались носами; она смотрела на меня слезящимися от катаракты глазами, а улыбка ее получалась местами неровной, словно губы Пиммихен были зашиты непрочными нитками слюны.
Мама сказала, что мне нужно вернуться к себе в спальню, так как бабушке требуется отдых, но заново расставаться нам не хотелось. Говорить Пиммихен не могла, она лишь слабо пожимала мою руку, а я – ее. Наши движения были несогласованны, и это создавало между нами какое-то особое единение. Любопытно, что мы вместе порывались сесть, чтобы мама смогла нас покормить: несмотря на разницу в возрасте, положение наше было одинаковым. Каждый неустанно наблюдал за другим, и, когда у одного с подбородка стекал чай или выпадало изо рта картофельное пюре, слишком рьяно заталкиваемое туда мамой, мы дружно посмеивались. Постепенно у Пиммихен начал восстанавливаться аппетит – еще половину маленькой картофелины, еще две ложки супа; не отставал и я. Бабушка поднималась с кровати, чтобы пройти через всю комнату за полотенцем, – и я тоже. Я гордился ею, она гордилась мной.
Когда к Пиммихен вернулась речь, я узнал много нового и интересного. Мой дед Пимбо увлекался соколиной охотой: у него был молодой сокол по кличке Цорн[33], и как-то раз во время кормежки он укусил деда за палец. К счастью, укус пришелся на кольцо, так что ничего страшного не случилось, а иначе остался бы дед без пальца. Клюв был так силен, что перегрызал пополам мышь; возможно, сокола раздразнил блеск золота. От птиц можно ожидать чего угодно, сказала мне бабушка. А еще был случай: через открытое окно к ней в спальню залетела сорока и стащила рубиновые бусы. Хорошо, что бабушка увидела это своими глазами, а иначе обвинила бы в воровстве польку-домработницу.
Родители сказали, что Пиммихен идет на поправку, коль скоро она заговорила, а значит, мне настала пора возвращаться к себе в комнату. Тогда-то, заметив целую череду мелких странностей, я и усомнился, что бабушка действительно выздоровела; или же это мама занемогла? Например, каждый день в любую погоду мама устраивала проветривание – во всем доме настежь распахивались окна. Но, невзирая на это, по утрам, когда я просыпался, мне в нос ударял тошнотворный запах кала, то есть либо у мамы что-то случилось с желудком, либо у Пиммихен, однако второе менее вероятно, поскольку бабушка в последнее время передвигалась вполне сносно, а комната ее находилась на первом этаже, ближе всех к туалету. Помимо этого, я однажды увидел, как мама выносит фаянсовый ночной горшок, но она так смутилась, что я не смог выдавить вопрос: у кого же так плохо со здоровьем? Неужели ночная слабость не позволяет ей даже выйти из спальни?
Однажды среди ночи я услыхал шаги по коридору – туда-обратно, туда-обратно – и решил, что у папы бессонница. Прислушайся я повнимательнее – смог бы явственно различить, что по коридору расхаживают двое, хотя и точно в ногу; не иначе как с ним вместе прохаживалась мама. Когда я упомянул этот эпизод, мама сказала, что ни она, ни отец по коридору не разгуливали, а вот бабушка, возможно, встала и решила размяться. Странно, конечно: я ведь спал за стенкой от родителей, так что все доносившиеся до меня шумы точно так же достигали родительских ушей, но отец с матерью постоянно отнекивались. Из любопытства я спросил бабушку, что гонит ее из спальни в ночные часы, но она даже не поняла, о чем речь. Пришлось объяснить, не раз и не два; тогда она призналась, что давным-давно имеет склонность к лунатизму. По утрам Пимбо рассказывал ей, что она вытворяла, и клялся головой своей матушки, а иначе Пиммихен не поверила бы ни единому слову.
Перестук шагов прекратился, но примерно через месяц, на рассвете, у мамы вырвался пронзительный крик. Во время завтрака она извинилась перед нами с Пиммихен, что перебудила весь дом, увидев страшный сон. Сложив руки на столе, мама зарылась в них лицом и призналась, что увидела, каким я был сразу после ранения… Впервые до меня дошло, что она переживает за меня куда сильнее, чем я думал.
На следующую ночь меня разбудил какой-то грохот, и я поспешил в коридор узнать, что случилось. Мне думалось, бабушка сшибла консольный столик вместе с лампой, но нет: по полу разлетелись черепки фаянсового ночного горшка, распространяя нестерпимую вонь. Сидя на корточках рядом с мамой, отец помогал ей собирать зазубренные осколки. Мама не нашла в себе сил поднять на меня взгляд; я заметил, как у нее трясутся руки. Если она так ослабела, что даже не смогла дойти до туалета, то уж всяко не должна была самостоятельно выносить горшок; в самом деле, к чему такое упрямство?