Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз и навсегда нанизанные на нитку бусы этих дел не касались Макарцева. Он мог читать уже сверстанные полосы вечером. А мог и не читать. Ставить, снимать, проверять, дополнять и сокращать было кому в газете и без него. Лишь принципиально важные статьи он сам просматривал до набора. Но Игорь Иванович жил традициями тридцатых годов, любил газетную кухню, ему нравилось вникать.
Он сам ходил по отделам, спрашивал, кто чем живет, мог заговорить даже с рядовыми сотрудниками, большинство из которых знал в лицо и по фамилиям. Заместители были его тенями, он работал за них, а они в кабинетах сочиняли для себя второстепенные дела. Макарцев любил, когда ему кратко излагали суть будущей статьи, схватывал с полуслова и ускорял: «Дальше! Что в конце? Вывод?» Конечно, прежде всего его волновала стратегия, то есть темы, протянутые из номера в номер на длительные сроки, а также планомерное отсутствие других тем, что тоже было стратегией вверенной ему газеты. Смысл и большие цели этой стратегии постигались не на редколлегии. Поэтому в понедельник утром он позвонил, чтобы его не ждали: он на идеологическом совещании. Он поехал в ЦК, хотя до совещания оставалось два часа.
В коридоре ЦК он встречал старых товарищей. Многие позащищали диссертации, но так же сидят за столами с утра до вечера, подчиняясь незыблемой дисциплине, готовые вскочить по звонку, наживают болезни на нервной почве. Он был бы сейчас не ниже. Нет, он Макарцев, правильно сделал, уйдя в газету: самостоятельности больше, а работа живая и видна народу.
Оставшееся до совещания время было важнее совещания. В частных беседах, перекурах и коридорных встречах он выяснил ряд вещей, о которых не говорится с трибуны и не пишется в закрытых документах. Это были намеки, от которых зависело остальное, в том числе решения, принятые совещанием, и стратегия всех газет. Как айсберг – почти весь под водой. Но и нечто, обратное айсбергу, не могущее существовать в океане: верхняя часть движется в одну сторону, а подводная, невидимая, – вбок или даже в противоположном направлении. Газета была таким раздвоившимся айсбергом. В частности, Макарцев выяснил, что в докладе на совещании «Трудовую правду» будут хвалить, но завтра его вызовут на ковер за недостатки, и тут нет противоречия. Будь готов ко всему, выясни, за что критика, правильно соразмерь самозащиту и обязательное признание вины, подчеркнув этим разумность руководства.
Докладчиком на совещании была секретарь МГК по идеологии, пухлая и медлительная Шапошникова, которую Макарцев глубоко презирал. Читала она размеренно, не отрывая глаз от бумаги, все делали вид, что слушают. Макарцев, как и все цековцы, недолюбливал работников горкома, считал их туповатыми и готовыми в любом деле перестараться. Cквозь сонливую монотонность слов он уловил название своей газеты. «Трудовая правда», отметила докладчица, выступила с новым важным почином: «Не выбрасывать ценные промышленные материалы в утиль!» Только по Москве это сулит солидную экономию. Почин уже широко поддержан. «Дуреха, – подумал Макарцев. – У нас были почины и покрупнее, да ты газету невнимательно читала! Солидную экономию – а какую? Мы цифры давали, какая будет экономия!»
Тем не менее всегда приятно, если газету хвалят. А еще приятней, когда говорили не «Трудовая правда», а «газета Макарцева», хотя на последней странице печатались холодные слова: «Редакционная коллегия». Он считал, что газета его, говорят же: «самолеты Туполева». Макарцев любил свою газету, переживал ошибки и никогда не считал, что он ее делает. Сам он, когда докладывал о газете или отчитывался, говорил: не «Трудовая правда», а «наш коллектив».
В хорошем расположении духа он приехал в редакцию. Анечка разложила у него на столе чуть влажные полосы, аккуратно загнув нижние края вверх. Он начнет читать сверху и может испачкать манжеты черной краской. Он вытащил из кармана очки и, просмотрев полосы, встал, прихватив их за края, чтобы не пачкать рук. Номер вел ответственный секретарь Полищук, и Макарцев сам зашел к нему с полосами. Он обсудил ряд перестановок на первой полосе, выяснил, что будет на пустом месте третьей, спросил счет матча в Лужниках, для которого оставили пустую строку, велел придумать заголовок посвежее к статье «Америка: нищета и слезы».
Статью тут же назвали «Америка – море бесправия». Игорь Иванович поморщился, но махнул рукой и пошел по отделам. Дежурные работали, остальные собирались домой, хотя рабочий день еще не кончился. Макарцев считал, что журналистика – дело творческое. Кто не хочет или не умеет работать, не будет этого делать и при самом строгом порядке. Он требовал сознательной отдачи – то есть материалов, а не просиживания штанов в редакции «от» и «до». Кроме того, трудовая дисциплина была заботой завредакцией Кашина, а не главного редактора.
Еще через полчаса Макарцев внезапно оделся и пошел к лифту.
– Чего это вы сегодня так рано? – удивился Леша, выруливая через скверик на улицу.
– Считаешь, у меня и личной жизни быть не может?
Резко сбросив газ, Двоенинов оторвал глаза от дороги.
– Так куда вас везти?
– Домой, Леша, домой… – усмехнулся хозяин. – Личная жизнь у меня, брат, дома…
Редактор не был расположен говорить о ерунде, и Леша молчал. Макарцев думал, что наконец-то сегодня поговорит с сыном. Жена давно просила, но они с Борисом никак не могли встретиться. В те редкие дни, когда отец приезжал домой пораньше, тот заваливался за полночь.
Не оказалось его и теперь, Макарцев жевал ужин один.
Зина по примеру матери перестала есть вечерами, сохраняя фигуру. Она сидела и смотрела, как ест муж. В глубине души Макарцев был даже рад, что Бориса опять нет и разговор не состоится. Они были в ссоре, хотя отец старался этого не показывать.
Из Германии в 39-м Игорь Иванович привез пишущую машинку «Олимпия-Элита», изготовленную в малой партии специально для канцелярий Рейха. Макарцев никогда не писал на машинке, но она всегда стояла дома возле письменного стола. Он спрятал ее в начале войны, когда сменил имя. Игорь боялся, что фашистская машинка будет уликой. А после войны нашел ее и снова привез домой. Недавно хватился – допечатать строку в проекте какого-то документа – и не нашел. Где она? Оказалось, Борис сдал машинку в комиссионку.
– Зачем?
– А на кой она тебе?
– Твой отец – журналист!
– Она вся в масле была – как купил, не раскрывал!
– Попросил бы денег, я бы дал. Ведь это единственная дорогая для меня вещь.
– Ладно слюни распускать. Ничего у тебя дорогого нету!
Объяснить что-либо стало невозможно. Отец не мог подобрать убедительных слов, то начинал, как с ребенком, то раздражался, и сын каждый раз ускользал. Борис отрастил волосы до плеч, жидкие усы до подбородка, ходил в неизвестно кем и как сшитых брюках, а манеры его стали смесью мушкетерского с блатным. Домой он являлся в облаке винного перегара. У себя в комнате независимо от времени врубал стереофонический «Грюндиг» на полную мощность, а иногда подключал к нему электрогитару, бренчал и пел песни Галича, надрываясь под Высоцкого.