Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы предпочитаете играть Моцарта или Бетховена?
– Как вы относитесь к философии Букле?
– Вы когда-нибудь писали что-то сами? Возможно, музыку к сонету Шекспира?
– Или песню на стихи Бёрнса?
– Нравится ли вам Данте?
– Что думаете о Спенсере, о Канте?
– Вы когда-нибудь задумывались о категорическом императиве?
Так продолжалось на протяжении получаса, практически на одном дыхании. Лишь изредка наступала короткая пауза, когда обвиняемый просто не мог разобрать, что говорит судья. Потребовалось некоторое время, чтобы стало понятно, что под «Найцэ» понимается Ницше, а под «Тоостым», которого Его Честь вообще считал французом, Лев Толстой. С помощью этого упражнения судья намеревался продемонстрировать исключительную образованность и начитанность преподавателя музыки, в то же время выставив и себя в выгодном интеллектуальном свете. Цель была достигнута безоговорочно. Столы газетных редакций будут ломиться от репортажей с громкими заголовками в духе: «Отправлять ли за решетку Уолта Уитмена от мира музыки?», ну или «Спинозу считают немузыкальным». Такое никто просто не мог пропустить, но самый главный козырь Мак Гуффу должна была обеспечить статья в провинциальной прессе под заголовком «Концерт в зале суда».
Он подмигнул судебному приставу, и тот вытащил из-под стола скрипичный футляр профессора, открыл его и передал обвиняемому скрипку и смычок. Судья Мак Гуфф постоянно отказывал ему в просьбе дать возможность хотя бы один час поиграть на любимом инструменте во время заключения. И теперь, когда он снова коснулся своей скрипки, руки старика задрожали. Судья был так уверен в своем успехе, что получасом ранее даже попросил настроить скрипку, прежде чем принести ее в зал суда. Он пригласил обвиняемого сыграть на ней, объясняя столь странное желание тем, что для вынесения объективного приговора необходимо услышать именно ту мелодию, которую обвиняемый исполнял перед своей жертвой.
– Прошу вас, Петерсен, сыграйте, – торжественно провозгласил он. – Возможно, это ваш последний раз.
Сэм Хиршбайн подскочил со своего места – он явно намеревался выразить протест. Но было совершенно очевидно, что старый учитель просто трепетал от звука своей скрипки, поэтому Хиршбайн снова сел, не произнеся ни слова. Не во вред, подумал он.
А Ларс Петерсен заиграл. Это никоим образом не было гениальным исполнением, не тянуло даже на обычное концертное выступление. Но ведь это и не был концертный зал. Здесь он стоял перед глазеющей публикой, которая собралась исключительно для того, чтобы посмотреть, как гнусный развратник будет на долгие годы отправлен на каторгу. И он должен был играть именно ту музыку, которой сбил с толку свою несчастную жертву. Конечно же это была настоящая сенсация.
Ларс Петерсен играл. Сперва его пальцы так дрожали, что он едва ли мог коснуться струн. Но постепенно он успокоился и стал увереннее, закрыл глаза и забыл обо всем, что его окружало. Он ощущал теперь нечто прекрасное – и старался передать это музыкой.
Тем временем Мак Гуфф, далекий от музыки настолько, что не отличил бы звучание скрипки от трубы, чутко следил за реакцией публики. Чувствуя глубокое удовлетворение, он отметил, что в разных уголках зала зрители начали вынимать шелковые платочки, а некоторые актрисы уронили головы на ладони, с одной стороны доносилось едва слышное всхлипывание, а с другой уже отчетливо раздавались громкие рыдания. Он не прерывал старика – пусть теперь поиграет от души. Это действо должно было полностью захватить публику и дать возможность газетчикам спокойно делать свои пометки.
Наконец он попросил старика убрать скрипку.
– Что вы сыграли? – спросил он.
– Баха, – прошептал старик. – Бетховена.
– Ну конечно! – восторжествовал судья. – Из всех композиторов вы выбрали именно этих немецких свиней! Такая пошлая музыка только для того и годится, чтобы соблазнять одиннадцатилетних девочек!
Но профессор Петерсен, как показал допрос свидетелей, никого не соблазнял – ни этой музыкой, ни любой иной. Это обстоятельство, как и предвидел Мак Гуфф, репортерам было совершенно безразлично – их занимали только кричащие заголовки: «Невинное дитя портят Бах и Бетховен», «Немецкая классическая музыка растлевает одиннадцатилетних».
Допрос свидетелей не привнес для публики ничего, чего ей уже не было известно из газет. Учителя маленькой Юстины описывали ее как нежного голубоглазого ребенка с золотистыми локонами. Прекрасное, беззащитное, мечтательное существо. Круглая сирота. Отец по происхождению был голландцем, а мать – шотландкой, но оба родились в Штатах. Девочку воспитывала старая тетка, которая сквозь слезы давала показания и умоляла вернуть ей ребенка, обещая заботиться о девочке и больше ни на минуту не выпускать ее из виду.
Обвинение в целом строилось исключительно на признаниях обоих сторон. Старый профессор музыки однажды встретил девочку на Вашингтон-Сквер по дороге из школы, заговорил с ней, и они немного прошлись вместе. Потом он стал часто встречать ее из школы и время от времени дарил ей маленькие подарки: шоколадки, цветные карандаши и ленты для волос. Один или даже два раза он ехал вместе с ней в омнибусе по Пятнадцатой авеню. Еще немного позже он убедил ее пойти с ним домой.
Вся эта история продолжалась три или четыре месяца. За все это время в школе ничего не заметили. Она была очень тихой и робкой. Хорошо общалась с другими детьми, но во время совместных игр старалась держаться в стороне. Довольно часто маленькая Юстина приносила в школу разные милые подарочки: цветы для учителей, сладости для одноклассников и прочие безделицы, не стоящие больше десяти центов. В последнее время Юстина часто пропускала школу. По ее словам, она болела. Ее донимала то простуда, то кровь шла из носа. И учителя настолько доверяли девочке, что даже не просили у нее записки от тетки.
Когда эти пропуски стали уже слишком частыми, классная руководительница наконец написала письмо опекунше, но