Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я теперь знаю, чем отличается наша весна от всех прочих, и это стоит записать.
В Тель-Авиве она ощущается, как изменение погоды от нормальной к хорошей. Очень красиво, душисто и страстно, но пафоса в этом не больше, чем в ежеквартальной премии. Иное дело в России. У нас, понимаете ли, никто не уверен, что весна действительно наступит. Вроде бы накоплены некоторые эмпирические материалы, позволяющие нам надеяться, но веры – веры нет. Никому не гарантировано дожитие до тёплой земли, клейкой зелени и цветущих вишен. В Европе, там всё очень нежно, но они точно знают. Мы – нет. Мы, скорей, знаем обратное, всю зиму вынашивая в груди кусочек ледяной безнадёжности. С нею прекрасно можно жить, праздновать мартовские вьюги, играть в апрельские снежки, и вообще быть позитивным – но она есть. И потом каждый раз, всегда внезапно, ты выходишь со своим маленьким холодным бременем на улицу, смирный и в целом довольный, – и ловишь ветер, запахи и цвета, – и лёд в тебе взрывается, режет острыми краями, высвобождает тоску, которая, оказывается, была внутри, а ты и не знал, что её столько. И тут-то весна.
Настало время собирать из кусочков новую женщину. Я прочитала, что в Шаббат не следует лепить снеговиков: «Все, что сцепляется часть с частью и становится единым целым, похоже на постройку, а строить в Шаббат, разумеется, нельзя». Фигурки из «Лего», впрочем, складывать можно, потому что их потом разбирают, снеговики же покрываются льдом и упрочняются. Наверняка и пазлы можно собирать, если потом разломать, а если играешь на айпаде, главное, не сохранять потом картинку.
Мою жизнь тоже можно собирать в Шаббат из отдельных фрагментов, она всё равно чуть позже рассыплется.
Например, кусочек из Майами я нашла в последний день, перед выездом в аэропорт, когда я уже окончательно выбралась из океана и в последний раз оглянулась на воду – а в неё как раз заходил высокий чёрный парень, тонкий и длиннорукий. Он шёл по мелководью вглубь, преодолевая сопротивление маленьких волн, доходящих ему едва ли до колен; шёл ни медленно и ни быстро, без лишнего усилия; раздвигал плечами воздух и откидывал голову, поднимая лицо к небу, и был он весь – свобода.
В Тель-Авиве, в ночь перед отлётом, по набережной я гуляла и слушала, как надо мной снижаются крупные самолёты; как мартовское холодное, но всё равно тёплое море разбивается о каменный волнорез; как женщина у самой воды долго и надсадно кричит по-английски на невидимого в темноте злодея-любовника, – а я всё пыталась понять, как среди этого грохота нашлось столько покоя и столько любви для меня.
А в холодной деревенской Греции мне всё было никак, всё было зря, и что же я делала в последние несколько часов, ожидая автобуса, который отвезёт через весь Пелопоннес до самых поднебесных Афин? Я, конечно, лежала на мелкой, как рис, гальке, вжималась щекой, грудью, животом и ногами в нагретое крошево, нисколько не заботясь о том, что кожа станет, как тиснёная бумага; а спина моя в это время нечувствительно обгорала на ветру, – я знала, но зачем-то хотела привезти в Москву эти жестокие следы солнца, камней и соль Ионического моря. Чтобы кто-то мог лизнуть белёсый потёк на плече, погладить синяк, поцеловать обожженную лопатку – и убедиться, что я на самом деле не стеклянная женщина, из тех подарочных сосудов, которые наполнены дешевым вином и стоят дороже своего содержимого; нет, я вот, – исхожу жаром и кашлем, у меня до сих пор красно под коленками и на сгибе локтя.
Мне всё кажется, что в меня кто-то не верит, кто-то важный, – а ведь я есть.
В то лето всё думала: надо будет сказать, что я его люблю. Но никак не могла выбрать подходящий случай. Это бессмысленно делать в постели, там фразы ничего не стоят, после мелких ссор прозвучит жалко, во время романтических пауз при свечах – банально, а при расставании в словах нет никакого веса – на вокзале, например, чего ни ляпни, понятно, что от нервов. Иногда собиралась сказать, пока он спит, но хотелось бы обойтись без киношной дешёвки. Правильно было говорить, когда чувствовала – стоя в дребезжащем автобусе, пока рассматривала медленные улицы, вытянув шею и положив подбородок на его плечо, как это делают лошади и все маленькие влюблённые женщины. За завтраком, хотя у нас хмурые помятые физиономии, в магазинной очереди в кассу. И ещё в машине, ночью, когда мы ждали случайного человека, у меня поднялась температура под тридцать девять, и жизнь могла вести себя как угодно – приостановиться, закончиться совсем или пойти в любом ритме и направлении, – потому что время вовсе перестало быть, и я перестала быть, чуя только свой левый бок, которым привалилась к нему, и половину головы, и плечи, на них лежала его рука, а всё остальное онемело от озноба и жара. Я смотрела на отблески фар, пробегавших по нему, по мне, по ворсистым чехлам сидений, и думала, что вот подходящий момент, но сил же никаких нет.
Каждый раз собиралась, но потом просто улыбалась. Я очень много улыбалась ему в то лето.
Как только скажу, всё кончится. Он получит очередную звёздочку на фюзеляж, а я очередное «не ври».
Они никогда мне не верят. Они не верят, пока молчу, но у меня сохраняется иллюзия, что если сказать, всё сразу изменится: рука отпустит горло, камень свалится с печени, я отдам ответственность и освобожусь – я люблю, а ты уж делай с этим что-нибудь. Магия, которая так прекрасно действовала на меня, должна бы работать и с ними, но не работала. Чужая любовь опутывала меня с головы до ног, а из своей я не умела сплести ни силка, ни фенечки.
Раз за разом этот трюк проваливался: я протягивала подарок, а они смотрели с некоторым недоумением, как на кусок тёплого кровавого мяса, и приходилось небрежным жестом прятать его куда-то, делая вид, что это всё случайно.
Я уже точно знала, что нельзя.
Но в то лето всё-таки проговорилась, вдруг, после котлеты в маленькой забегаловке – там, кажется, безопасно было бы передать миллион баксов в бронированном чемоданчике, а не то что пойти помыть руки, по дороге потрогать его спину и сказать «я тебя люблю» – и уже не помню, что там добавить от неловкости, придурок, что ли, или балбес. Хотя понятно, кто тут был балбес – с этой минуты история начала сминаться и комкаться, как салфетка, и через месяц оказалась испорчена так, что только выбросить.
Внимательно посмотрела кино, где сорокалетняя Шер с перетянутым лицом обольщала юного Кейджа, и поняла, что мне срочно это нужно – пластику до состояния фарфоровой маски, когда можно слегка шевелить одной бровью, распахивать глаза и открывать рот, но так, деликатно, не до пломбы на седьмом.