Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И где мы с отцом только не были! Несколько лет подряд ездили в П-й монастырь, он стоит прямо на Кубенском озере, там колокольня высоченная, кажется, весь мир с нее виден, а что не видно, то и не нужно, потому что и то что видно, в жизнь не перебрать, – и в хорошую погоду, когда озеро спокойное, поверхность его гладкая, как мельхиоровое блюдо, колокольня лежит на нем вся целиком, и можно видеть себя на ее последнем ярусе.
А реставраторы, студенты, пугали ее всякими небылицами, и она всему верила и боялась: и эха, и голубей, и скрипа уключины над простором воды.
А по лесам я лазала как белка. Шныряла. Ну, по строительным, а ты что подумал, ха-ха-ха? Сейчас вспомнить – голова кружится, все-таки в детстве боишься совсем другого. Чего? Да вот темноты. Как я ее боялась. Меня просто парализовывало. В одной деревеньке повел меня отец к старушке, вроде как знахарке, и вот она меня «отчитывала», быстро так, что слова шелестели, как листья, и все шепотом, ни одного словечка не запомнила...
И там, кстати, – вот тоже интересно, – в деревеньке в этой под Галичем встретились со студентом-медиком с потертой «лейкой» на груди и с брезентовым рюкзаком за плечами. Студент на каникулах ездил по России и делал снимки самых разных развалюх, которые попадались ему на глаза в разных русалочьих местах. И мечтал когда-нибудь издать все свои снимки, и как поздним уже вечером спорили о чем-то отец с этим студентом, а она лежала на настоящем сундуке с коваными углами и из внутренней какой-то деликатности жалела студента, «болела» за него, потому что отец был ей родной человек, а студент – нет, и как покойно было ей лежать на сундуке тогда и сквозь дрему слышать, как молится в соседней комнате хозяйка, и то студент доказывал что-то отцу, то отец студенту, и иногда они соглашались и голоса их на какое-то время замолкали, и опять слышна становилась молитва старушки...
И о своей первой любви к тому необычному человеку, которая и любовью-то еще не была, а скорее ее предчувствием. Он жил в соседнем подъезде, и сама она уже не помнила в точности, как именно началась эта дружба девочки-подростка и археолога. Просто увидела открытую дверь и вошла.
Иногда к нему приходили женщины – взрослые и красивые, и бывало так, что девочка видела этих женщин. Они казались ей удивительными, необыкновенными, и она думала, зачем они ходят к нему, и не находила ответа, но какое-то беспокойство поселялось в ней при мысли о них, этих женщинах. И ей хотелось поскорее вырасти, чтобы прийти и никогда уже не уходить, как уходили все эти женщины, и все слушать и все понимать. И мысль о том, что всему есть конец, не приходила ей в голову. «Как это может быть, – думала девочка. Ведь мы здесь навсегда. И разве преходяще время наших желаний? И куда оно идет, время? Оно просто ходит по кругу – разве ты не видишь?»
В сумерках огонь свечи держался на весу неподвижной каплей. Часы соизмеряли доли условности, измельчая которые ничего не добъешься.
На стол между окном и стеною можно было поставить кувшин, и тень кувшина замирала на стене под исчерна-серым колоколом абажура, окруженная перламутровым мерцанием основы. И палевые вертикали стояли так долго, до утра, растворяясь в новом узоре, и мысль блуждала между ними, тщетно стараясь постичь красоту. Ибо раскрывал он другую книгу, одно преходящее прекрасно.
Так возникал мир, который можно было подержать в ладонях, как невесомый шар одуванчика, и даже развеять его неосторожным дыханием. Он рассказывал ей о царях, которые любили золото, об их женщинах, которые любили царей, об их шумных подданных, которые любили своих детей, о детях, которые любили солнце, и о белых ослепительных городах, где все они жили и которые любило солнце. Потому что, говорил он, солнце умеет любить.
«Ну, довольно», – говорил он, посмотрев на часы в тот самый миг, когда секундная стрелка, оттолкнувшись от позднего часа, начинала свой учтивый поклон, будто желая сказать: «Вы правы, сударь».
Случалось, он уезжал – надолго и не очень, и она скучала, когда вспоминала, что он где-то за тридевять земель. После уроков она проходила мимо дома, в котором он жил, в котором они оба жили. Большое окно темнело, и отблески города касались его снаружи, словно пальцы, перепачканные гуашью. Нет такой темноты, в которой не было бы какого-нибудь света. Так он говорил. Как в кино – в каждом кадре свет: тускло, едва видимо брезжит кольцо на пальце, или поблескивает крышка кофейника в потемках гостиной, или обруч кандалов в сумрачном углу узилища. И знаешь тогда, что свет рядом, никуда не исчез и в любое мгновение готов ворваться и затопить все вокруг, и если утонешь, то будешь спасен. А что, если он не вернется? – думала она. Но он возвращался, и она снова приходила к нему. А он показывал ей кувшины, покрытые меловым налетом глубин, раковины – опустевшие жилища диковинных существ, и угощал мокрой хурмой, которая растекалась в руках, и грушами, упругими, как незрелый ум.
Однажды он собрался в дорогу. Она провожала его. Было утро спокойного летнего дня. Тополиный пух кружился в воздухе, чистый асфальт бульвара делился тенью с осколками солнечных пятен. Расставаясь, он достал из рюкзака стеклянный шар из зеленоватой пернейской слюды размером с сердце и протянул ей. «Пусть это будет у тебя. В нем частица моей души», – сказал он ей, чему-то смеясь.
И уехал надолго, навсегда. А однажды кто-то задел шар, и он скатился с полки, упал и разбился. И до сих пор неизвестно, кто его задел...
И она жила, и жизнь ее шла. Она склеила осколки шара, и он снова стал круглым, и странный свет опять замерцал в его глубине. В его недрах блуждали лучи солнца и уличных фонарей, катались блики автомобильных фар, скользили видения. Лица и дороги, и крыши городов – целые миры сменяли друг дружку, являя на миг свою красоту и истаивали, как дым тлеющих пространств.
Но в шаре теперь зияют дыры, и чудесный свет не задерживается в нем, но лишь гостит, как земля, которая своим вращением дарит дни и ночи разным своим половинам.
Но девочка знает о мимолетности, которая правит землей. Ее не печалит вращение Земли. Она понимает все, о чем слышала когда-то. И книги, где это все написано, есть у нее и стоят на полке, отвернувшись от всего мира и словно обидевшись на чужую мудрость. Иногда перед сном она вспоминает то, что еще не прошло. Она лежит тихо, дыхания ее не слышно ей самой. Замирая, она живет жизнью предметов. Она не знает, есть ли она. Только одно она знает – что она была. В комнате темно. Окно выходит в сад. Шторы пестро просвечивают снаружи. Падают листья – каждый день. «Все так», – думает она – и засыпает.
И то, что наконец она вспомнила, вспомнила вот только что. Ты знаешь, ведь есть, есть такое название. Да, так он и назывался – разъезд «Терпение». Не Терпения, а именно «Терпение». Был конец лета, она ехала в школу в Москву. Почему, почему это так важно?.. Что там было такого, что заставляло это так долго вспоминать, а теперь так подробно воспроизводить? Как они там оказались, почему? Высокая голландская печка в белых кафельных плитках... Но это уже внутри. И в самом деле, им пришлось запастись терпением. Что-то очень долго ждали они поезда, шел сильный дождь, стена дождя, они продрогли, в станционном домике горела высокая голландская печка, – нет, стоп, если дождь, как же тогда сидела на улице та женщина, и если конец августа, почему же яблони, под которыми она сидела, были абсолютно голые, и почему гудела печка, и почему тогда сама она была не в школе?