Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зинаида все про воск поняла. Чуткая. Но колебалась.
— Если ты на один вечер, то чего нам с тобой сходиться? — спросила она прямо, как солдатская жена. И как солдатская вдова, наскучавшая за годы, уступила.
Отчасти еще препаратный, на водянистых чувствах, я, кажется, не вполне понимал, что мы с ней собираемся делать. Именно так. Если бы не она, я, возможно, не сообразил бы известной последовательности наших запараллеленных с женщиной действий и мог замереть, сняв ботинки, затем брюки, и... мол, что там на очереди дальше?
Так что это она сама колебалась. (Грызла в раздумье белые сухарики один за одним. Похрустывала.) Сама с собой грандиозно сражалась, и сама себе сдалась. Жизнь как жизнь. Я ведь тоже сражался. Солдатские ассоциации не покидали меня. У Зинаиды два взрослых сына. Оба служат. Фотографии бравых парней с значками и лычками.
На другой же день (за постелью вслед) Зинаида уже поторопилась навязать мне работенку:
— ... Разгружать машины с барахлом, а? Для фирменного магазина. Слышь, Петрович. Со вторника. Просили, чтоб мужик не обязательно постоянный, но чтоб обязательно честный. Чтоб не обыскивать каждый час до трусов!
Случай не упустив, я у Зинаиды помылся. То есть не побрызгался справа-слева, а полежал, помлел, отмок в горячей ванне, растягивая банное время до той бесконечности, пока душа не запела. Конечно, с мочалкой, с хорошим душистым ее мылом (Зинаида, угадав минуту счастья, еще и бросила мне новое махровое полотенце). В таком вот замечательном настроении, неспешно вытираясь (не растираясь, а только промакивая полотенцем влагу с тела), я глянул в зеркало. Поджарый, можно сказать, худой, худощавый господин, уверенный в движениях и уверенный в себе, лишь несколько взлохмаченный (я как раз причесывался) — этот господин с седыми усами, с седыми висками стоял передо мной. «Вот ведь каков!..» — в третьем лице отозвался я о том, кого увидел. Меня удивило лицо, столь сильно определившееся в своем желании жить, — лицо, сложившееся, сгруппировавшееся в не зависимые уже от меня черты житейской энергии и ярости. Я даже ахнул. Формула выхода из психбольницы:
«я» — «п» = былое «я»,
где «п» это препараты, что должны выветриться (выйти с дыханием), — эта формула даже опережалась. Меня смутила эта показная ярость, а с ней и твердость чувств на уверенном лице, в то время как уверенности и прежней твердости (как я знал) пока что не было, ничего не было, ноль. Мимикрия. Чтобы жить. Только и всего, чтобы жить и выжить. Но господин мне понравился. Уверенный и хорошо стоящий на ногах, знающий и про время на дворе, и про свой час.
Сказал себе вслух:
— А что?.. Пусть так.
Я поиграл мыслью в будущую свою закамуфлированность: вот с таким лицом буду жить. И лишь к ночи, как калека, заваливаясь в постель, отстегивает свою кожано-деревянную ногу, я тоже, покряхтывая, ремешок к ремешку, буду отстегивать в темноте лицо (перед сном, святые минуты) — буду самим собой. Буду оглаживать свое мало-помалу восстанавливающееся «я», как тот же безногий солдат, оглаживает свой обрубок — мол, даст Бог и вырастет вновь.
С утра этот вот господин, пристегнутая нога, опять зашагает трудиться, защищать чужие кв метры, никакой ущербности, вот в чем и жизнь. Вот зачем нам так много дается — чтобы потерять нашу уникальную малость. Чтобы помнить ее, скорбеть по ней. Чтобы знать. И чтобы возвращать ее себе своей же жизнью. Каждый день. Каждый час. Мало-помалу. Чтобы в минуты всеобщего врачевания в нас тем более и тем сильнее возникал и жил этот праведный страх потерять «я».
Я глядел в зеркало. Я заглядывал в жизнь. Жизнь нравилась. Я причесывался.
Зинаида сунулась в дверь ванной и вмиг, женским глазом, увидела, узнала возродившегося господина (пока что внешне, но ей это и надо) — увидела, как крепко стоит он на ногах здесь и там (в зеркале), — и тотчас запела:
— ... Говорил, торопишься, а сам все причесываешься! Значит, время есть, а? Слышь, Петрович. Может, останешься еще на ночку-две, а какой супец с баранинкой у меня! ого!.. и беленькую найдем.
Не прошло и месяца, как Вик Викыч умер, сбитый машиной; он скончался сразу, такой силы был ночной, слепой наезд.
В тот поздний час Викыч перебирался со своими малыми вещичками на новое место — уходил от женщины к женщине (из уюта в уют). В районе Вешняков на темном, экономящем свет шоссе Викыч шел по самой кромке, близко к проезжей части. Шофер сбил его и помчал дальше. Мертвый Викыч лежал там всю ночь, в середине ночи был раздет мародерами; он шел в единственном своем прекрасном костюме (переносил его на себе, чтобы не мять). Ни его большой вечной сумки с надписью Эверест, ни рукописей. Забрав сумку, рукописи, разумеется, где-то выбросили. Ни даже одежды. С него сняли все, разули. Такие времена. Он лежал в трусах и майке; с пробитым виском. Женщина, к которой он шел, обнаружила Вик Викыча только утром (но все же успела!), когда его, безымянного, уже было забирала труповозка.
Женщина ждала его всю ночь, он обещал. Утром, с сердцебиеньем и, что называется, через не могу, она позвонила той, от которой ушел; после пререканий и взаимных колкостей (не слишком болезненных, так как женщины не знали друг друга) выяснилось, что Виктор Викторович уже ушел. Ушел на ночь глядя. Он всегда так уходил. Собрал рукописи, да, да, и все свои вещи тоже в одну сумку — и ушел. Нет, такси не вызывал, пешком, он и ко мне пришел пешком, не знаю, голубушка, не знаю... ищи.
Женщине сорок с небольшим, скромная, а сын двадцати лет (к ним Вик Викыч и направлялся). Сын понял мать в трудную минуту и шуметь не стал, помог привезти тело; сын помог и кремировать. Женщина, как выяснилось, видела Викыча ровно три раза, скорая любовь, три встречи. В сущности — незнакомые. Вот кто его проводил. Женщина знала (от Викыча, на всякий случай) мой телефон, но пока в многоквартирной общаге меня отыскали, время ушло. Я примчался на кремирование, но Викыча не увидел. Такая нелепость. Мне не хватило минуты-двух. Я вбежал, весь мокрый, с открытым ртом (дядя, где твои зубы,— сказал мне один из тех, кого я расталкивал) — я успел, я почти успел, было еще их время, женщина и ее сын находились в зале прощания. Но тело Викыча уже уплыло в огонь, уехало, укатило, я не увидел его мертвого профиля. Ну, минуты, буквально минуты не хватило.
Я вернулся в общагу. Приехал Михаил. Рыдал, как ребенок.
Стояли пьяные на улице (зима!..).
Выпивший Вик Викыч важничал. Говорил, кивая в сторону Михаила; а тот снегом растирал себе щеки:
— ... Он — бедный русский еврей. А я бедный русский русский. Мы никому не нужны. Зато мы — пишем! Зато нам — нужен весь мир.
— И женщины? — пьяно смеялся я.
Викыч еще больше приосанился (и принял с поправкой):
— Да, и они. Если, конечно, с квартирой.
Женщина без квартиры была для Вик Викыча существом милым, но бесполым.
Я познакомился с Вик Викычем давным-давно — на офицерских сборах запаса. Стреляли по фанерным танкам. Стрельбы были через день, пушка 100-миллиметровая, сейчас уже списанная. В грохоте и в сизом влажном дыму — моросил дождь — я каждый раз видел на лице Викыча плавающую улыбку. Счастливое ожидание выстрела...