Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это… всё… возложено… на меня?! — пролепетал я, раздавленный непомерной ответственностью.
Адепт невозмутимо изрекает:
— Величие человека в каждом его новом рождении в том и состоит, чтобы ничего не знать, но всё мочь. Всевышний никогда не нарушал своего слова и не смягчал его.
— Как же мне сновать судьбу, не зная и не владея приёмами ткачества?! — вырвался у меня последний вскрик сомнений, этих немощных всходов глубоко в человеческой душе посеянных семян трусости, оборотной стороны гордыни.
Гарднер, не говоря ни слова, увлекает меня по порфировой лестнице вниз, подводит к воротам и указывает на парк. Потом исчезает…
Впереди белая, раскаленная полуденным зноем площадка; на ней — солнечные часы и фонтан, с безмятежным журчанием жонглирующий своей прозрачной, обманчиво неподвижной струйкой. Такой призрачный и такой живой, ибо непрерывно падает в самого себя, водяной столбик не отбрасывает никакой тени. А из ржавого металлического штыря, намертво вбитого в землю, солнечный свет исторгает траурный штрих тени. Этот чёрный перст и указывает время.
Тень творит время!.. А фонтанчик — эфемерный жонглер — весело посмеивается своим плеском над целеустремленной обреченностью мрачного пресмыкающегося. Воистину, смех — единственно возможное действо в мире, где временем правит тень… Повсюду — vincula, все вещи — vincula, даже пространство и время — всего лишь vincula с движущимися декорациями…
Глубоко уйдя в свои мысли, я поворачиваюсь и, как слепой, бреду по зелёному лабиринту, пока не останавливаюсь перед гигантскими грабами, под сенью которых приютилась покинутая могила. Снова солнечные лучи подобно зыбкой галерее пронизывают парк, рождая странное ощущение бесконечной перспективы. И вновь кажется мне, будто из её глубины парит сотканное из света платье… Вот солнечное видение уже скользит мимо, но вдруг приостанавливает свой полет, делается более чётким, медленно поворачивается ко мне и замирает… Так в испуге застывает пробегающий из комнаты в комнату человек, застигнутый врасплох собственным зеркальным отражением. Но ведь здесь, в парке, никакого зеркала нет и в помине! Той, которая приближается сейчас ко мне парящей походкой, неведома тень призрачного мира смертных.
Во мне нет ни страха, ни страсти, ни удивления — все человеческие чувства равно далеки от меня, словно пребывают совсем в иной плоскости… Ноги сами несут меня навстречу королеве… Золотые прутья мифической решётки, отделяющей мир горний от мира дольнего, остались позади, и теперь, когда между нами больше ничего нет, я смогу наконец насладиться ароматом королевской розы, предназначенной мне от века… Мы сходимся, не сводя друг с друга глаз, и с каждым шагом, словно узнавая меня, её взгляд становится всё более ясным, радостным и нежным. Так — один раз в тысячу или миллион лет — начинают сближаться две кометы, чтобы встретиться в точке пересечения своих орбит… Как всё же бедна мысль, высказанная в аналогиях мира, где правит тень, а вечность ходит в придворных шутах!
И вот… меня словно обжигает дыхание космоса… вхожу в гравитационное поле королевы… Елизавета предо мной… Близко… совсем близко… Кажется, мы вот-вот коснемся друг друга глазами… И наконец ближе её нет для меня во Вселенной больше ничего: она становится невидима для моих глаз… Бафомет тоже её не видит… Каждым нервом, каждой клеткой моего сознания я знаю, что кометы встретились и свадьба состоялась. Больше мне нечего искать, больше мне нечего находить… Королева во мне — моя дочь, моя жена, моя мать… Я в королеве — её сын, её муж, её отец… Нет больше женщины! И нет больше мужчины, гремел во мне величественный хор неземного блаженства.
И всё же в последнем тёмном уголке залитого солнцем ландшафта моей души затаилась маленькая, почти неощутимая боль: Яна! Должен ли я её видеть?.. Имею ли право?.. Стоит мне только позвать, и она явится! Иначе и, быть не может, ибо с того мгновения, как Елизавета вошла в меня, чудесные, таинственные силы забили гейзерами из сокровенных глубин моего Я. И вот уже бледное, грустное лицо выплывает из тени моей меланхолии: Яна!..
Но тут подходит лаборант Гарднер и с холодным упреком говорит:
— Мало тебе тех мук, коими облагодетельствовал тебя Ангел Западного окна?.. Отныне никакой «Ангел» не может тебе повредить, так не нарушай же равновесие макрокосма!
— Яна… она знает обо мне?.. Она может меня видеть?..
— Ты, брат, переступил порог посвящения с лицом, обращенным назад, ибо назначено тебе быть помощником человечества, как и все мы в нашей цепи. А потому ты до конца времён можешь видеть землю, чрез тебя изливается благодатная эманация вечной жизни. Но что есть эта вечная жизнь, члены нашего ордена знать не могут, ибо обращены спиной к сияющей, непостижимо животворящей бездне; Яна же шагнула через порог вечного света, глядя вперёд. Видит ли она нас? Кто знает?!
— Она счастлива… там?
— Там?.. Для того «Не-нечто», которое мы на своём человеческом языке прозвали «царством вечной жизни» и без зазрения совести продолжаем употреблять это нелепое словосочетание, не подходят никакие определения и никакие аналогии! Ну, а счастлива ли? — Гарднер усмехается. — Неужели ты спрашиваешь меня всерьез?!
Я опускаю глаза.
— Даже нас, хотя мы лишь слабые отражения вечной жизни, не могут видеть несчастные сыны человеческие, которые там, снаружи, обречены блуждать по кругу бесконечной жизни; также и нам не дано видеть или хотя бы предполагать, что такое вечность непостижимого Бога; она близка и одновременно недосягаемо далека от нас, ибо пребывает в ином измерении. Путь Яны — это женский, жертвенный путь. Он ведёт туда, куда мы за ней следовать не может и не имеем права. Наш путь — это Великий магистерий, мы оставлены здесь, на земле, дабы превращать. Знай же: Яна, пожертвовав собой ради тебя, избегла и бытия и небытия. Если бы она не сделала этого, ты бы здесь не стоял!
— Так, значит, люди уже не могут… меня… видеть?! — спросил я удивленно.
Гарднер от души рассмеялся:
— Тебе интересно, что они о тебе думают?
Нет, даже самый слабый, неуловимый всплеск любопытства не мог потревожить блаженного побережья Эльзбетштейна. Однако, когда мой друг, словно вспомнив студенческую пору, заговорщицки мне подмигнул, я, слегка заинтригованный этим не совсем, может быть, уместным озорством адепта, весело кивнул:
— Ну и?..
Теодор Гертнер быстро нагнулся и поднял с обочины дорожки ком красноватой глины:
— Вот! Читай!
«Читать?..» В следующее мгновение комок влажной грязи в его руке превратился… в обрывок газеты… Трудно представить себе что-нибудь более бессмысленное, чем этот бумажный фантом. Нет слов, чтобы передать ту гамму противоречивых эмоций, которые вызывала эта материализация из призрачного мира людей; это было и смешно, и нелепо, и трогательно, и… ужасно…
А Гарднер уже повернулся к своим розам и принялся что-то подрезать и подвязывать.