Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между Босуэллом и Джонсоном, когда они пребывали на лоне природы в Гринвич-парке, произошел такой разговор:
Джонсон. Ну не прекрасно ли?
Босуэлл. Да, сэр, но на Флит-стрит лучше.
Джонсон. Ваша правда, сэр.
Роберт Геррик, радуясь возвращению в Лондон из Девона в 1640 году, провозгласил:
Лондон — мой дом, хотя судьбой жестокой
Я был надолго изгнан в край далекий.
Жизнь в сельской местности — это жизнь в некоем печальном изгнании. «Хоть для жены оно спокойней так, — читаем мы в одном стихотворении XVI века, — избавь, избавь меня от сельских благ». В 1960-е годы одного вест-индского мальчика из Ноттинг-хилла послали на неделю отдыхать в уилтширскую деревню и по возвращении спросили, как ему там понравилось. «Понравилось, — ответил он, — но это не Лондон, там на улице не поиграешь». «Мне нравится гулять по Лондону, — говорит миссис Дэллоуэй в одноименном романе Вирджинии Вулф (1925). — Куда лучше прогулок за городом». Горожанин порой воспринимает сельскую местность не как откровение, а как источник несвободы. Там, как выразилась в XIX веке одна девочка-кокни, «скука смертная — ни тебе качелей, ни каруселей, ни апельсинов, ни магазинов, ничегошеньки — одно голое широкое поле».
Город потому красивей сельской местности, что он богат человеческой историей. Ослепший Мильтон сетовал на то, что ему не суждено больше наслаждаться видами «этого прекрасного города». Он предвосхитил знаменитые размышления Вордсворта 3 сентября 1803 года о панораме Лондона, открывающейся с Вестминстерского моста. «Нет зрелища красивей на земле!» — восклицает поэт, один из величайших в XIX веке певцов сельской природы. Он в восторге от «прелести утра», заставляющего ослепительно сиять «суда и башни, храмы и театры»: «Никогда еще солнце прекрасней не погружало / В свое первое великолепие долину, скалу или холм»[94].
Это яркое свидетельство восхищения городом оставлено человеком, чье поэтическое видение неизменно ассоциируется с сельским ландшафтом. Лондонские пригороды тоже «могут быть очень красивы, — писал в 1880-е годы Винсент ван Гог, — когда в негустой вечерней дымке опускается красное солнце».
Красота и симметрия города проявляются и иным образом: как писал Аристотель, «тот, кто в силу своей природы, а не вследствие случайных обстоятельств живет вне государства, — либо недоразвитое в нравственном смысле существо, либо сверхчеловек»[95]. Иными словами, для людей город — что для рыб вода. Он — натуральная среда для тех, кто испытывает потребность оглядывать землю в поисках современников и сотоварищей. Если город «неестествен» — то скажем вместе с Генри Джеймсом, что он создал новое естество. «Великий город творит все, — писал он, — в том числе свой погодный мир и свои оптические законы».
В городе теплее и суше, чем вне его, потому что загрязнение, которое он создает, приводит к удержанию тепла в пределах улиц и зданий, хотя парадоксальным образом делает в то же время солнечный свет более тусклым. Многие темные здания интенсивно поглощают энергию, и вертикальные поверхности устремленного вверх города хорошо приспособлены для улавливания лучей невысоко стоящего солнца; материалы, из которых построен Лондон, долго сохраняют тепло.
Но еще одним объяснением ощутимого подъема температуры при въезде в столицу служит само скопление большого числа людей на сравнительно малой площади. Воздух согревается телами жителей, и на современных картах, сделанных с помощью спутников, город предстает бледным островом в окружении коричневого и зеленого цветов. Двести пятьдесят лет назад о том же писал один наблюдатель XVII века: «Поток мужчин, женщин, детей, телег, экипажей и лошадей со Стрэнда на Биржу настолько силен, что говорят, будто зимой на этом протяженном участке улицы на два градуса по Фаренгейту теплей, чем у западного ее конца».
Лондонская погода демонстрирует и другие вариации. Немалая часть Вестминстера и соседних с ним районов построена на месте древних болот, и туман и сырость здесь более ощутимы, чем где-либо еще; напротив, воздух Корнхилла, расположенного на возвышенности, свежее и суше.
В XVI веке лондонский климат произвел на ученого и алхимика Джордано Бруно впечатление «более умеренного, чем где бы то ни было по ту или эту сторону экватора: снег и жар не допущены до здешней почвенной основы, как и избыток солнечного тепла, о чем свидетельствует земля, неизменно зеленая и цветущая, пребывающая тем самым в состоянии вечной весны». В выборе слов здесь ощущается алхимический (или магический) оттенок, связанный со взглядом на Лондон как на воплощение мягкого алхимического огня.
Но дожди, дожди…
Летит за каплей капля дождевая,
Потопом горожанам угрожая.
Так Джонатан Свифт откликнулся на «городской ливень» осенью 1710 года. Годичные количества осадков измерялись с 1696 года, и цифры показывают, что к концу XVIII века ливней и потопов в Лондоне стало несколько меньше, но в 1815–1844 годах произошел новый «всплеск». В 1765 году один заезжий француз отметил здешнюю сырость, из-за которой камины зажигали «даже когда без этого легко можно было обойтись»; по его словам, даже в мае во всех залах Британского музея горели камины «для убережения книг, рукописей и карт от сырости и влаги».
Случались и большие наводнения. В 1090 году взбунтовавшаяся река подхватила и унесла Лондонский мост. В 1236 году вода поднялась настолько, что посреди Вестминстер-холла можно было плавать на лодке; там же в 1579 году «вода, схлынув, оставила несколько рыб». Осенью 1547 года ручей Уолбрук, превратившийся в бурный поток, унес молодого человека, который попытался перейти его вброд; в 1762 году уровень Темзы поднялся настолько, что «подобного нет на памяти ни у кого». «Менее чем за пять часов, — пишет современник, — вода поднялась на двенадцать футов», так что «люди, случалось, тонули на больших дорогах». Даже в начале XX века Ламбет однажды затопило так, что к домам можно было приближаться только на лодках. Словом, воздух Лондона всегда был насыщен влагой и чреват ливнем.
Холод привычней лондонцам, чем летняя жара. «С наступлением зимы не остается ничего, кроме Лондона», — говорит персонаж романа Элизабет Боуэн «Разгар дня» (1949). В холодное время Лондон становится в большей степени самим собой. Он тверд, высветлен и куда более жесток. Зимой 1739–1740 годов «бродяги замерзали насмерть… Птицы, окоченев, падали с неба, хлеб на рыночных лотках каменел». Тридцать лет спустя, согласно «Ежегоднику», выпущенному 18 февраля 1771 года, «малолетнего бедняка, который во вторник вечером, чтобы согреться, заполз в навозную кучу у одной лондонской конюшни, поутру конюх нашел мертвым». Тогда же «на Тряпичной ярмарке найдена была бедная женщина с младенцем у груди и другим ребенком, лет трех, лежащим рядом».