Шрифт:
Интервал:
Закладка:
9
Поэтому-то древненордические племена, в прачеловеческой душе которых уже ожило фаустовское начало, и изобрели еще в седой древности парусник, освобождавший от материка[297]. Египтянам парус был известен, однако они извлекали из него лишь экономию усилий. Как и раньше, на своих гребных судах они плавали вдоль берегов в Пунт{144} и Сирию, никак не воспринимая при этом идеи плавания в открытом море, ее освобождающего и символического значения. Ибо плавание под парусами преодолевает евклидовское понятие суши. В начале XIV в. происходит почти одновременное (и одновременное также с формированием масляной живописи и контрапункта!) изобретение пороха и компаса, т. е. оружия дальнего действия и дальнего сообщения, которые также оба с глубинной необходимостью были изобретены внутри китайской культуры. Это дух викингов, Ганзы, дух тех пранародов, которые рассыпали по широким равнинам курганы как памятники одиноким душам (вместо уютных греческих урн с прахом), это он побуждал их пускать своих покойных королей на горящих кораблях в открытое море – потрясающий знак смутного стремления к безграничному! – и это он же побудил их ок. 900 г., когда родившаяся западная культура возвестила о себе, на крохотных лодчонках достичь берегов Америки, между тем как уже осуществленное египтянами и карфагенянами плавание вокруг Африки оставило античное человечество совершенно безразличным. О том, насколько статуарным было его существование также и в отношении средств сообщения, можно судить по тому факту, что весть о 1-й Пунической войне, одной из наиболее масштабных в истории античности, достигла Афин лишь в качестве неясного слуха с Сицилии. Даже души греков собраны в Аиде без всякого движения – как теневые образы (εἴδωλα), лишенные сил, желаний и ощущений. Нордические же души присоединялись к «буйствующему войску», которое не зная устали летает в воздухе.
На той же ступени развития культуры, что и открытия испанцев и португальцев в XIV в., имела место великая греческая колонизация VIII в. до Р. X. Однако в то время, как первых одолевал дух приключений, устремлявшийся к неосвоенным далям и всему неведомому и полному опасности, грек осмотрительно шел от точки к точке по уже известным следам финикийцев, карфагенян и этрусков, и его любопытство ни в коей мере не простиралось на то, что лежало по другую сторону Геркулесовых столпов или Суэцкого перешейка, как ни легко ему было туда добраться. Несомненно, в Афинах слыхали о пути в Северное море, в Конго, на Занзибар, в Индию; во времена Герона было известно местоположение южной оконечности Индии и Зондских островов{145}; однако от всего этого греки затворялись точно так же, как от астрономических знаний Древнего Востока. Даже когда нынешние Марокко и Португалия стали римскими провинциями, никакого нового атлантического сообщения по морю не возникло, и Канарские острова остались позабытыми. Колумбова страсть осталась аполлонической душе столь же чуждой, как и страсть Коперника. Эти столь одержимые идеей наживы греческие торговцы испытывали глубокую метафизическую робость перед расширением своего географического горизонта. Также и здесь принято было держаться близи и переднего плана. Бытие полиса, этого примечательного идеала государства как статуи, было ведь не чем иным, как прибежищем от «широкого мира» этих народов моря. И ведь это притом, что античность была единственной среди всех появлявшихся доныне культур, чья метрополия находилась не на поверхности одного континента, но размещалась по берегам островного моря и окаймляла море как настоящий свой центр тяжести. Несмотря на это, даже эллинизм с его пристрастием к техническим забавам[298] не освободился от употребления весел, привязывавших корабли к берегам. Кораблестроение сооружало тогда (в Александрии) громадные корабли длиной в 80 м, и в принципе пароход могли бы изобрести там еще раз. Однако есть открытия, обладающие пафосом великого и необходимого символа, которые выявляют нечто в высшей степени сокровенное, а бывают и такие, что являются исключительно умственной игрой. Для аполлонического человека пароход является вторым, а для фаустовского – первым. Лишь положение в макрокосме в целом придает изобретению и его использованию глубину или поверхностность.
Открытия Колумба и Васко да Гама расширили географический горизонт до необъятных размеров: мировой океан вступил в точно такие же отношения к материку, как космическое пространство к земле. Лишь теперь разрядилось политическое напряжение фаустовского миросознания. Для греков Эллада была и оставалась важной частью земной поверхности; с открытием Америки Запад сделался провинцией в исполинском целом. Начиная с этого момента история западной культуры приобретает планетарный характер.
У всякой культуры – свое собственное понятие о родине и отечестве. Ощутить его непросто, а выразить словами почти невозможно; оно полно неясных метафизических связей и все же недвусмысленно по своей направленности. Античное чувство родины, совершенно телесно и евклидовски привязывавшее отдельного человека к полису[299], противостоит здесь той загадочной тоске северян по родине, в которой присутствует нечто музыкальное, летучее и неземное. Античный человек воспринимает в качестве родины лишь то, что может обозреть с крепости своего родного города. Там, где горизонт Афин подходит к концу, начинается чужбина, враг, «отчизна» других людей. Даже на исходе республиканской эпохи римлянин понимал под patria ни в коем случае не Италию и даже не Лаций, а всегда только Urbs Roma [город Рим (лат.)]. По мере возрастания зрелости античный мир распадается на бессчетные отчие точки, между которыми существует потребность телесного обособления в форме ненависти, которая никогда с такой силой не проявляется в отношении варваров. И ничто в данном плане не может ярче обозначить окончательное угасание античного мироощущения и победу над ним магического, нежели пожалование