Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роза, большая черная роза, с которой медленно опадают лепестки. Микеланджело глядит в темноту, лежит, закинув руки за голову, и не спит. Смотрит… черная роза — и в ней прожитый день и эта ночь, в ней, быть может, вся его жизнь. Цветок осыпался, вырос новый, распустился, черные лепестки разблагоухались во тьму, потом увяли, начали осыпаться, он следил за ними, и вот вырос опять новый, такой же черный и благоуханный, и опять осыпался, стоит только руку протянуть — и поймаешь эти осыпающиеся листки, сильно пахнущие, черные, разотрешь их в беспокойных, горячих пальцах, но он только смотрел, как черная роза растет, вянет, опадает, растет…
Так одуряет вас корысть слепая,
Что вы — как новорожденный в беде,
Который чахнет, мамку прочь толкая.
В те дни увидят в божием суде
Того, кто явный путь и сокровенный
С ним поведет по-разному везде.
Но не потерпит бог, чтоб сан священный
Носил он долго; так что канет он
Туда, где Симон-волхв казнится, пленный;
И будет вглубь Аланец оттеснен.
Так пел Данте в тридцатой песни "Рая", так…
Рим! Он горько улыбнулся и вспомнил: тот раз, когда он окончил свое первое произведение, ухмыляющегося "Фавна", изумленный Полициано повел его к князю Лоренцо и по дороге в восторге говорил: "Я буду тебя учить, Микеланджело, нельзя быть ни христианином, ни художником, не зная ученья Платона… Мы должны возвышаться до богов, получать крылья, помни, что нет ничего прекрасней, чем мир, творение Демиурга, который отрекся от самостоятельного существования и излился в предметы, невежественная толпа, которая только молится, — оскорбляет божество, лишь философ может быть священнослужителем, лишь творчество мудреца имеет цену в глазах бога, а не слезы, не покаянье…" А в голове у меня звучали отрывки Савонароловой проповеди — ты ничего не можешь, душа моя, без бога, только молитвами и покаянием снищешь ты снова милость господа нашего, бог есть отдельный от несовершенного мира создатель, а мир зреет для гибели и отвержения — это боролось тогда во мне, боролось не на живот, а на смерть… Сады Медицейские! Но теперь будет, видимо, еще хуже… Рим. Борджевский Рим! А где-то там выходят из скал девы с терновыми венцами на головах, как видел Франческо, и где-то там бедненький священник тайнодействует, хвалит и славит, величит бога, и Христос при этой жертве возобновляет свое воплощенье и смерть, это не воспоминанье о жертве, а сама жертва, жертва непрестанная, и открылся родник всем живущим на земле, кто жаждет — приди! и кто хочет набери живой воды даром.
Рим! Во мне не перестает эта борьба, словно не только по ватиканским залам, но и в душе моей бродят два призрака, один в пламени, воющий от муки, а другой тихий, падающий на колени под тяжестью креста, следы крови от босых ног — всюду в душе. Рим! Будет хуже, чем в садах Медицейских!
Роза, большая черная роза, у которой опадают черные лепестки, стоит только руку протянуть — и подхватишь их, разотрешь, сильно пахнущих, в беспокойных, горячих пальцах…
Так глядел он во тьму и не спал.
Утром вокруг был опять Рим. И первым пришел дворянин Якопо Галли.
Молодой римлянин был изящен и красив. Длинные черные волосы до плеч, тонкие пальцы унизаны кольцами. По причине жары белая атласная куртка была расстегнута у горла, открывая батистовую сорочку с узкой полоской кружев. На золотом поясе покачивался короткий кинжал, с большим изумрудом на верху рукояти. Молодой человек кинул сильно надушенные красные кожаные перчатки на ободранный стол брадобрея, обвел удивленным взглядом сумрачное помещенье, скользнул глазами по неубранной постели и, не обратив внимания на поклоны Франческо, позвал Микеланджело к себе домой для разговора. Там Микеланджело обнаружил роскошь, подобную той, что видел в доме Альдовранди, но при этом римскую. Они пили холодное вино, и Якопо Галли, нервно шевеля своими красивыми руками, говорил звучным, мелодичным голосом:
— Я знаю, кто ты, Микеланджело Буонарроти, потому что архитектор Джулиано да Сангалло — мой друг и каждый раз, как приезжает в Рим, гостит у меня. Но тебе я не могу предложить крова, хоть и очень был бы рад: я рассердил бы кардинала Риарио, а этого никак нельзя. Я верю в будущее делла Ровере. Не могу поместить тебя в своем доме, но могу предложить работу. Ты не хотел бы сделать что-нибудь для меня?
Микеланджело поклонился и поглядел в глаза Якопо Галли — молодые, ясные. Зал был залит солнцем, окна открыты, со двора доносился веселый и ласковый плеск фонтанов.
— Мне хочется получить от тебя статую, — продолжал хозяин, — не ставя никаких условий, ты художник, я не стану ничего тебе предписывать, предлагать тебе тему. Выбирай сам — и материал тоже. А заплачу хорошо, об этом не беспокойся. Согласен?
— С удовольствием, — ответил Микеланджело и провел рукой по лбу. — Я думал, в Риме никто не захочет иметь дело с мошенником и мне ничего не удастся здесь сделать.
Якопо Галли улыбнулся, и кольца его заиграли на солнце.
— Я родился в Риме, вырос в Риме и живу в Риме, — промолвил он. — И знаю, что, когда между мирянином и кардиналом начинается спор насчет мошенничества, трудно сказать, кто из них больший мошенник. К тому же я сам когда-то купил статую у Бальдассаре дель Миланезе… и она пошла на свалку, оказалась фальшивая. Зачем кардинал Рафаэль верит этому мерзавцу? А кардиналы боятся купца Бальдассаре, — если б он заговорил, все оказались бы посмешищем, половина их драгоценных собраний — подделки… Так что же удивительного, что купец вышел сухим из воды, ему не впервой, дело привычное, а ты теперь в брадобреевой каморке. Но я удивляюсь Рафаэлю, что он не привлекает тебя к другой работе: он ведь строит новый дворец, и ты мог бы ему понадобиться… Но Риарио никогда ничего не понимал в искусстве, оттого-то он так и досадует, что попал впросак!
Молодой аристократ встал, тряхнул черными кудрями и прошелся по залу.
— Великое бедствие для искусства — эти кардиналы! — сказал он. — Пей, Микеланджело, вино хорошее. Каждый из них считает, что раз у него пурпур, значит, надо ему иметь и коллекцию. Это болезнь, которую он получает вместе с шапкой. Половина их не знает ни слова по-латыни, но каждый способен целыми часами слушать чтение "Энеиды", ни разу не зевнув и не пошевелив мускулом лица, уменью подавлять скуку они учатся на своих заседаниях. Стих Горация от Гомера не могут отличить, а имеют большие библиотеки и кичатся ими, — это модно. Я не говорю о всех, но настоящих знатоков во всей Святой коллегии по пальцам одной руки перечтешь. А за ними тянется каждый приходский священник, — выбрасывает из своей церкви старые статуи и покупает подделки, сжигает древние образа и заменяет их копиями, изготовленными каким-нибудь сапожником в Субуре и подписанными именем Бальдовинетти. Это настоящий потоп, просто захлебнешься, — пей вино, полощи горло. Нынче все стали художниками. У меня повар пишет сонеты и больше гордится своими жалкими стихами, чем уменьем отлично приготовить фазана, — приходи сегодня, поужинаем с тобой вместе. Каждый из моих слуг что-нибудь творит: один режет по дереву Диониса, другой пишет красками Данаю, третий сочиняет об этом канцоны. А этих прогонишь — получишь какого-нибудь другого, который ваяет Полифема, или пишет "Суд Париса", или приложит к моему завтраку свою секстину, где назовет себя Ганимедом, молча ожидая от меня хоть пяти дукатов в награду. Скоро будем с фонарями искать такого, который гордо заявит, что он не художник. А те немногие из нас, кто понимает искусство, кто любит его, и вы, которые его творите, — мы радостно уплывем к Лотофагам, с тем чтоб забыть их всех и никогда не возвращаться… Что ты сделаешь для меня, Микеланджело?