Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ясными днями, когда дул западный ветерок, и прохладными ночами они делились своими историями о том, что произошло за время их разлуки. На Ларри сильное впечатление произвел опыт, приобретенный Митчеллом в Калигхате. Он, очевидно, не считал три недели добровольной работы пустяком.
— По-моему, замечательно, что ты туда пошел, — сказал он. — Поработал у матери Терезы! Я не к тому, что мне самому хотелось бы заниматься чем-то подобным. Но для тебя, Митчелл, это самое то.
С Ианнисом дело обернулось не лучшим образом. Он почти сразу начал расспрашивать Ларри, сколько у его семейства денег. Узнав, что отец Ларри — юрист, Ианнис спросил, не поможет ли он ему получить грин-карту. Он вел себя то ревниво, то отчужденно, в зависимости от обстоятельств. Если они шли в гей-бар, Ианнис начинал безумно ревновать, стоило Ларри всего лишь взглянуть на какого-нибудь другого парня. Все остальное время он не позволял Ларри прикасаться к нему, боясь, что люди могут узнать их тайну. Он начал называть Ларри «пидором», ведя себя так, будто сам он, Ианнис, натурал и просто экспериментирует. Это Ларри надоело, да и шататься по Афинам целыми днями, пока Ианнис ездил домой на Пелопоннес, тоже надоело. Так что в конце концов Ларри пошел в турагентство и перебронировал свой билет.
Приятно было узнать, что у гомосексуалистов в отношениях бывает точно такая же чума, как у натуралов, однако комментировать Митчелл не стал. За следующие три месяца, пока они путешествовали по субконтиненту, Ианнис больше ни разу не упоминался. Они побывали в Майсоре, Кочине, Махабалипураме, в каждом из этих мест останавливались не больше, чем на ночь или две, потом двинулись на север, в марте добрались до Агры и отправились в Варанаси (теперь они иногда пользовались местными названиями), а оттуда обратно в Калькутту, чтобы встретиться с профессором Хьюзом и начать свою исследовательскую работу. С Хьюзом они забирались в отдаленные деревни, где не было даже канализации. Испражняться приходилось, присев в открытом поле бок о бок. Они окунулись в приключения, повидали праведников, ходивших по горячим угольям, записывали интервью с великими хореографами, ставившими индийские танцы в масках, познакомились с настоящим махараджей, у которого был дворец, а денег не было, и который пользовался изодранным «парасолем» в качестве зонта от солнца. К апрелю погода повернула на жару. До муссонов оставался еще не один месяц, но Митчелл уже чувствовал, как климат становится все менее гостеприимным. К концу мая, томясь от жары, он решил, что оставаться здесь бессмысленно и пора ехать домой. Ларри хотел повидать Непал и задержался еще на несколько недель.
Из Калькутты Митчелл вернулся в Париж, несколько дней прожил в приличном отеле и в последний раз воспользовался кредитной картой. (По возвращении в Штаты у него уже не будет такой возможности.) Не успев толком привыкнуть к европейскому времени, он чартерным рейсом вылетел в аэропорт Кеннеди. Тут-то, оказавшись один в Нью-Йорке, он и узнал о том, что Мадлен вышла за Леонарда Бэнкхеда.
Стратегический план Митчелла переждать рецессию провалился. В тот месяц, когда он вернулся, уровень безработицы составлял 10,1 процента. В окно автобуса, идущего из аэропорта в Манхэттен, Митчелл видел закрытые конторы и лавки с замазанными окнами. Больше народу стало жить на улицах, к тому же для них появился новый термин — бездомные. В его собственном бумажнике лежали дорожные чеки на сумму всего 270 долларов да бумажка в двадцать рупий, которую он оставил в качестве сувенира. Не желая раскошеливаться на гостиницу в Нью-Йорке, он позвонил с Гранд-сентрал Дэну Шнайдеру и спросил, нельзя ли бросить у него кости на пару дней, и Шнайдер сказал — можно.
Митчелл доехал на автобусе до Таймс-сквер, потом вскочил в поезд первой линии подземки, идущий до Семьдесят девятой улицы. Шнайдер нажал на кнопку домофона и, когда Митчелл добрался до его этажа, ожидал в дверях. После краткого объятия Шнайдер сказал:
— Ни фига себе, Грамматикус. Что-то от тебя несет.
Митчелл подтвердил, что в Индии перестал пользоваться дезодорантом.
— Ну, тут тебе не Индия, — сказал Шнайдер. — И вообще, лето на дворе. Купи себе «Олд спайс», мужик.
Шнайдер был одет во все черное, под стать своей бороде и ковбойским сапогам. Жил он в навороченно-милой квартире с встроенными книжными шкафами, коллекцией керамики радужных тонов — работы художника, которого он «коллекционировал». Он нашел приличную работу — составлять заявления на гранты в Манхэттенском театральном клубе — и рад был угостить Митчелла в «Даблин-хаусе», баре неподалеку от его дома. За «Гиннессом» Шнайдер просветил Митчелла по части всех связанных с Брауном сплетен, которые тот пропустил, пока был в Индии. Лолли Эймс переехала в Рим и завела роман с сорокалетним мужчиной. Тони Перотти, университетский анархист, омещанился и поступил в юридическую школу. Терстон Мимс выпустил пленку с собственной музыкой в псевдонаивном стиле, причем аккомпанировал себе на «Касио». Все это было довольно забавно, пока Шнайдер внезапно не выдал:
— Ой, черт! Забыл. Твоя девушка, Мадлен, вышла замуж. Такие дела, мужик.
Митчелл никак не среагировал. Новость была до того убийственная, что пережить ее могло помочь лишь одно — притвориться, что не удивлен.
— Я знал, что это произойдет, — сказал он.
— Да, в общем, повезло Бэнкхеду. Она ничего. Только непонятно, что она в нем нашла. Он же настоящий Крен.[36]
Шнайдер все жаловался — на Бэнкхеда, на парней вроде Бэнкхеда, длинных волосатых парней, — а Митчелл всасывал горькую пену, венчавшую край стакана.
Это притворное бесчувствие позволило ему продержаться первые несколько минут. А поскольку оно оказалось таким действенным, Митчелл продолжал в том же духе и на другой день, пока на следующую ночь, в четыре часа, возмездие за все эти неизжитые эмоции не разбудило его с силой, как от удара ножом. Он лежал в квартире Шнайдера, на диване в стиле «потрепанный шик», с широко раскрытыми глазами. Завывали три разные сирены автосигнализации — каждая словно находилась у него в груди.
Последовавшие дни были в жизни Митчелла одними из самых мучительных. Он бродил по раскаленным улицам, потея, борясь с детским желанием зареветь. Ощущение было такое, будто с неба опустился огромный ботинок и раздавил его своим каблуком, как давят сигаретный окурок на тротуаре. Он все время думал: «Я пропал. Мне конец. Он меня убил». В подобном самоуничижении чувствовалось едва ли не удовольствие, так что он продолжал: «Я обычный кусок дерьма. На что я вообще мог надеяться? Это же смешно. Поглядите на меня. Просто поглядите. Страшный лысый чокнутый, задвинутый на религии, тупой КУСОК ДЕРЬМА!»
Он презирал себя. Он решил, что его надежды жениться на Мадлен проистекали из той же самой доверчивости, которая внушила ему, будто он способен вести жизнь святого, ухаживая за больными и умирающими в Калькутте. Именно эта доверчивость заставляла его читать молитву Иисусу, носить крест и полагать, будто он способен помешать Мадлен выйти за Бэнкхеда, отправив ей письмо. Его мечтательность, его обморочное состояние — его интеллектуальная глупость — вот откуда шел весь его идиотизм, его мечта жениться на Мадлен, его самоотречение, позволявшее подстраховаться на случай, если мечта не сбудется.