Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В секретере у меня в комнате ты найдешь сотню тысячефранковых билетов, которые я там забыл. Это плата за мое морванское имение, которую нотариус Дютертра принес мне на следующий день после того, как я вручил Дютертру доверенность. Мне они сейчас не нужны. Сохрани их для меня, а пока можешь брать сколько тебе понадобится.
Если меня разыгрывала Эвелина, я прощаю ей ради тебя; но если это Натали, то пусть постарается не встречаться со мной в обществе! Не знаю почему, но я подозреваю именно ее. Когда умная женщина не смешна, она непременна очень зла.
Прощай, друг мой, я писал тебе целую ночь и целую ночь волновался, излагая все это. Может быть, я напрасно не остался около тебя, ты бы излечил меня своими рассуждениями… Порой мне страшно хочется вернуться в Мон-Ревеш… Но, право же, это слишком близко от Пюи-Вердона».
XVII
Приведенное выше письмо Флавьена вызвало у Тьерре большое напряжение ума, разрешившееся следующими размышлениями:
«Счастливый юноша! Какая богатая натура! Решительно, он стоит выше меня в иерархии живых существ, как и на лестнице сословных предрассудков. Как он вспыхивает, чувствует, борется, падает снова и наконец выходит победителем! За неделю он забыл гетеру, воспылал страстью к чистой женщине, сказал ей об этом и в эту минуту — кто знает? — мог бы ее победить. Но он кусает платок, теряет сон, чувствует, что она слаба, — и уезжает! Забвенье грубых удовольствий, жажда иных радостей, победа чести, совести и доброты… ведь эти качества тоже ему присущи… и все это он пережил за одну неделю! А что я? Я за это время забыл, что влюблен в Олимпию, но так и не решился влюбиться в Эвелину. Ну, конечно же, Флавьен превосходит меня: он человек действия, а я только мечтатель.
Но кто же все-таки прислал эти цветы, из-за которых он так быстро уехал?»
Думая об этом, Тьерре вошел в комнату, где жил Флавьен, спрашивая себя, оставил он или увез этот последний дар любви или коварства.
Там оказалась Манетта — она проветривала помещение.
— Вам что-нибудь угодно, сударь? — спросила она.
— Вот именно, сударыня! Что сталось с цветами, которые были здесь в день отъезда господина де Сож?
— Ах ты господи, опять эти цветы! Это какая-нибудь штучка госпожи Элиетты. Она выкидывает всякие штучки.
— Объяснитесь, сударыня.
— А что я могу объяснить? Я сама ничего не понимаю. В день своего отъезда господин граф меня спрашивает — даже сердито спрашивает, где я взяла цветы, что стоят у него на камине. А я туда никаких цветов не ставила, я их и не видела, когда вечером заходила в комнату, чтобы растопить камин. Я ему клянусь, что это так, а он говорит, что цветы там стоят. Рассердился, отвернулся и уехал совсем! Так вот, сударь, клянусь вам, что эти цветы ему приснились или померещились: ведь после его отъезда я здесь все убирала и вот эта ваза была пуста.
«Он увез их с собой, — сказал себе Тьерре. — Так-то! Значит, он все еще хочет верить, что любим, и верит в это, несмотря ни на что, как бы там ни было!»
Тьерре подошел к камину, где стояла небольшая ваза из старинного фарфора, на которую указывала Манетта, взял ее в руки и стал рассматривать.
— Не беспокойтесь из-за этих цветов, Манетта; их сюда поставила не дама в маске, а я. Они были прекрасны… Какая хорошенькая вазочка!
Тьерре перевернул вазу, и оттуда выпал клочок пергаментной бумаги, привязанной ниткой к сломанному и высохшему стеблю цветка. Когда Флавьен брал букет и выливал воду, он не заметил пергамента, на котором было что-то написано.
«Нет сомнения, — подумал Тьерре, овладевший этой уликой, не привлекая к ней внимания Манетты, — что стебли цветов надломила грубая и неловкая рука. И только тупица мог сунуть в воду вместе с цветами эту бумажку, на которой теперь ничего нельзя разобрать. Похоже на то, что тут действовали рука и голова господина Креза. Он сопровождал нас в тот вечер. И он мог войти сюда, когда мы поднялись в башню за портретом госпожи Элиетты. Я все это выясню!»
Тьерре рассмотрел таинственный клочок со всех сторон, но это было бесполезно. Раньше на нем было что-то написано, и еще можно было различить верхушку прописной буквы, но она так же точно могла быть частью буквы «О», как и любой другой. Удостовериться в чем-либо было невозможно.
Тогда Тьерре снова уселся за свой рабочий стол в гостиной канониссы. Он полюбил эту комнату, даже вместе с унылым попугаем, вечно составлявшим ему компанию, ибо, по словам Манетты, попугай не мог усидеть спокойно нигде, «кроме как тут, где он так уж привык». Но напрасно Тьерре пытался вернуться к своему сочинению. Он был слишком озабочен похождениями Флавьена и всем тем, что в этих похождениях напоминало о Пюи-Вердоне. И он стал думать о загадке, которой ни он, ни Флавьен, ни многие другие не смогли бы разрешить: что же такое Олимпия Дютертр? Фея, кокетка, сумасшедшая, ангел или дура?
«Флавьен не ломает голову над этими вопросами, — думал он. — Единственная загадка, которую он пытался разрешить, подгоняя свою лошадь, получившую от него это прекрасное имя, заключалось в том, чтобы выяснить, любим он или нет. Опять-таки, какая богатая и счастливая натура! Он видит в женщине лишь то, что ему инстинктивно нравится: кротость и грацию, и хочет только, чтобы она принадлежала к тому типу, который он любит. Он не выискивает, как я, достоинства и недостатки, чтобы их потом анализировать. Ах, до чего же я завидую его восторгам и его страданиям!»
Размышляя таким образом, Тьерре чувствовал, что Эвелина, сложный тип, алогичная, недостаточно цельная натура, изучение которой только развивало его бесплодную, назойливую и утомительную страсть к мелочному анализу, все больше отталкивает его. Ему уже не хотелось о ней думать. Мыслями его завладела госпожа Дютертр. Портрет ее, начертанный Флавьеном, грубый, неумелый набросок, эскиз, лишенный тонкости, но пламенный в своем простодушии, все время вставал в его памяти, как скрытая покрывалом Изида[46], которую он забыл, не захотел или не счел нужным подвергнуть наблюдению. И, отрываясь от Эвелины, как от трудной головоломки, он ставил перед собой другую головоломку, труднейшую, стараясь разгадать судьбу гораздо более загадочную и сердце куда более непроницаемое.
«И, однако,