Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гаусс поймал себя на том, что при этих словах он критически посмотрел на свою руку, лежащую на письменном столе Трейчке.
— Я всегда был уверен, что ни в чем не виноват перед моим народом, — с неудовольствием проговорил он. — Но разумеется, если господин Бойс хочет…
— Я хочу укрепить вас в этой уверенности. Но укрепить — это значит помочь сознательно проанализировать свой путь. И если вы для начала разберетесь хотя бы в вашем отношении к простому немцу…
— Я всегда любил и уважал немецкого солдата, — упрямо, с обидою пробормотал Гаусс: ему совсем не нравилось, что этот солдат 374–го ландверного поучает его.
— Да, солдата, как сочетание костей и мышц, на которое можно надеть мундир и ранец; вы уважали послушный механизм, который можно было научить ползать, стрелять, заряжать орудие, ездить верхом, рыть окопы… Только это уважали вы в солдате, — твердо проговорил Трейчке. — Теперь вы должны были бы совсем иначе уважать его, если бы вам пришлось иметь с ним дело. Перед вами был бы человек, немец, гражданин и строитель своего государства…
Гаусс слушал его с опущенной головой, сжимая в пальцах выпавший из глаза монокль.
— Именно поэтому, — сказал он, поднимая голову, — мне теперь вдвое труднее, чем прежде. Ведь в планах американских купчишек и их, с позволения сказать, стратегов немецкому солдату отведено место, которое мы в свое время отводили мешку с песком. Немец должен служить прикрытием для всей этой швали, для их механизмов, которыми они намерены превратить Европу в пустыню. Ввержение целой половины мира в первобытное состояние — вот их мечта. Сделать всех русских, китайцев, восточных немцев и всех, кто населяет страны новой демократии, простыми землепашцами, заставить нас одеваться в звериные шкуры, охотиться с луком и стрелами — вот чего они хотели бы. Тут нет почти никакой разницы с тем, что мне говорил когда–то Гитлер. Но тому еще нужны были пространства, недра и рабы. Этим не нужны пространства — у них достаточно своих; им не нужны недра, так как с окончанием войны у них сразу образовался бы переизбыток всего, что можно достать из земли. Наконец им не нужны рабы. У них самих десятки миллионов людей, которым они не могут дать работы. Поэтому планы американцев представляются мне чем–то маниакальным: владычество ради владычества; победа ради того, чтобы их система могла стать единственной; уничтожение всех других народов ради того, чтобы могли спокойно существовать шестьдесят семейств Америки. Напрасно думают нынешние правители Франции, Западной Германии, Англии и других стран, что им найдется место в той системе, которую заокеанские пришельцы намерены создать после своей победы. Если в Европе случайно уцелеют люди, способные думать, творить и сопротивляться, американцы будут травить их ядами, как вредных насекомых.
— Но уже по одному тому, что шестьдесят семейств желают истребить полтора миллиарда человек, использовав для этого полторы сотни миллионов одураченных американцев, — уже по одному этому план их обречен на провал! с усмешкой сказал Трейчке.
— Это и я понял в советском плену, — ответил Гаусс. — Ту половину мира, к которой я имею честь причислять теперь и себя, нельзя ни уничтожить, ни покорить, ни заставить изменить идеалам, которые руководят ее народами… Каждый честный немец с легким сердцем подпишется под Манифестом Национального фронта! И я хочу быть таким немцем.
— Из нашего всеобщего и страстного желания мира вы сами сделали правильный вывод: его нужно уметь защитить. Когда–то товарищ Сталин учил нас: на разбойников уговоры не действуют, от их нападения необходимо защищаться. Но защищать не означает непременно воевать. Впрочем, мне хочется, чтобы об этом вам сказали люди более авторитетные, чем я. Они должны решить вопрос о вашей собственной роли в огромной работе, которую ведет немецкий народ. Он восстанавливает свое государство, отстаивает свою национальную независимость и единство, борется за мир вместе с простыми людьми всего мира. Если вы согласны взяться за такую работу, какую вам поручил бы немецкий народ, — нам по пути. — Подумав, Трейчке добавил: Здесь, в демократической Германии, мы даем каждому немецкому патриоту ту работу, какую он лучше всего умеет делать.
Некоторое время Гаусс вопросительно смотрел на собеседника.
— Я уже в том возрасте, — сказал он, — когда чины и прочие пустяки имеют значение… только как внешнее отражение престижа…
Трейчке взглянул на часы и поднялся из–за стола:
— Если позволите…
— Да, да, — спохватился Гаусс. — Я и так уже отнял у вас непозволительно много времени.
— Вы меня не поняли: я хочу предложить вам немного отдохнуть с дороги и после этого проехать со мной… в одно место.
Гаусс прикрыл глаза рукой. Вот! Его предупреждали, но он считал это пустыми сплетнями: длинные допросы, потом тюрьма…
Он отнял руку от глаз и, вскинув голову, сухо проговорил:
— Отдых мне не нужен. Могу ответить за все совершенное…
— Вы не поняли меня, — поспешно сказал Трейчке. — Вас примет министр.
Гаусс поднялся со всею проворностью, какую оставили ему годы. Он стоял, выпрямившись, и глядел прямо в лицо Трейчке. Руки его были вытянуты по швам, каблуки сдвинуты. Монокль поблескивал в левом глазу.
Из этого транса неподвижности его вывел вопрос Трейчке:
— Итак?..
Гаусс оглядел самого себя, провел рукою по борту пиджака, и на лице его появилась мина пренебрежения:
— В этом виде?
— Лучший вид для строителя миролюбивой Германии, — с улыбкой ответил Трейчке.
Гаусс по–солдатски повернулся кругом и деревянными шагами направился к выходу. Проходя мимо Бойса, он простился с ним холодным кивком головы.
Час, проведенный в кабинете президента, показался Эгону началом новой жизни. Из слов этого спокойного седого человека стало ясно все. Глаза Эгона радостно блестели, походка стала легкой и быстрой. Выйдя из президентского кабинета, Эгон неожиданно увидел сидевшего в приемной Зинна. Они улыбнулись друг другу. Эгон потому, что ему было приятно именно в эту минуту увидеть именно этого человека; Зинн потому, что нельзя было не ответить на радостную улыбку Эгона.
Зинн знал от Руппа о предстоящем визите инженера к президенту. Теперь по его лицу он понял, что все обошлось именно так, как и должно было обойтись: президент помог Эгону окончательно найти себя.
Спустившись со ступеней подъезда, Эгон отпустил ожидавший его автомобиль президентской канцелярии: он должен был пройтись, побыть с самим собой. Он снял шляпу и посмотрел на усыпанное яркими звездами небо. Что же, может быть, не так уж далек день, когда ничто не будет стоять на пути человека к этим сияющим далям…
Эгон шел, не торопясь. Слово за словом он переживал недавнюю беседу. Одну за другой миновал он улицы. Одни глядели на него темными громадами еще не восстановленных развалин, другие радостно сверкали рядами освещенных окон. Часто попадались крошечные скверики — там, где стояли когда–то исчезнувшие под бомбами дома. Из–за оград тянуло запахом зелени. Какая–то ветка по небрежности садовника так далеко высунулась на улицу, что Эгон коснулся ее головой. Он остановился. Осторожно, боясь сломать ее, притянул к себе ветку. Листья были прохладны Эгон с жадностью втянул в себя их аромат. Захотелось оборвать листок и воткнуть в петлицу. Но Эгон раздумал и бережно заправил ветку обратно в ограду, будто боялся, что кто–нибудь другой не совладает с искушением ее обломить.