Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проснувшись, поначалу я ничего не помнил. Не знал, ни где я, ни который час. Меня пронзил страх.
Свет за окном не давал никакой подсказки: сейчас могло быть как утро, так и вечер.
Но ведь ничего не случилось?
А, ну да. Я гонялся за Хуго, и тот несколько раз повалил меня на землю.
Я танцевал с Вибеке, потянулся поцеловать ее, но она отвернулась.
И еще та девчонка возле двери, такая нагловатая, я перекинулся с ней парой слов и поцеловал ее.
Сколько ей лет?
Так она же сказала. Она в седьмом классе учится.
О господи, не может быть.
Ради всего святого.
Нет и нет.
Я же учитель.
Вдруг это всплывет? Учитель напился и поцеловал тринадцатилетнюю школьницу.
О боже праведный.
Я закрыл лицо руками. Снизу доносилась музыка, я встал, останься я лежать — и ужас от собственных поступков меня изведет. Нет, надо двигаться, идти дальше, поговорить с кем-то, кто скажет, что ничего страшного не произошло. Что такое с каждым может случиться.
Вот только это неправда.
Подобное случалось лишь со мной.
Зачем я полез ее целовать? Это получилось машинально, я просто это сделал и все, безо всякой задней мысли.
Да кто мне поверит?
Я вышел из спальни и привалился к стене — похоже, я еще не до конца протрезвел. Нильс Эрик жарил на кухне рыбьи языки. Когда я вошел, он обернулся. На нем была клетчатая рубаха и зеленые походные штаны со множеством карманов.
— Решил, значит, почтить меня своим присутствием? — улыбнулся он.
— Я до сих пор пьяный.
— Охотно верю, — сказал он.
Я сел за стол и подпер рукой голову.
— Ричард сегодня злился, — сообщил Нильс Эрик. Он подсунул лопатку под уже прожарившиеся языки, переложил их на тарелку, а в сковороду положил свежие, белые от муки. Сковорода зашипела.
— Что ты ему сказал?
— Что ты плохо себя чувствуешь.
— Так оно и есть.
— Да. Но он разозлился, причем сильно.
— Да пошел он. Мне всего месяц остался. Что он сделает? Уволит меня? Вообще-то я ни разу за год не заболел. Так что ничего страшного.
— Тресковые языки будешь?
Я покачал головой и поднялся.
— Лучше ванну пойду приму.
Но лежать в горячей ванне и смотреть в потолок оказалось невыносимо: вместо умиротворения на меня навалились жуткие мысли, поэтому спустя несколько минут я вылез, вытерся, надел спортивный костюм — другой чистой одежды я здесь не нашел — и лег на диван, уткнувшись в «Феликса Круля». Время от времени книге удавалось захватить меня, но потом возвращались ужасные мысли и все шло наперекосяк. Я снова заставлял себя окунуться в мир авантюриста, на несколько минут забывался, однако новый приступ опять разрушал иллюзию.
Нильс Эрик поставил какую-то пластинку. Была половина шестого. Некоторое время он смотрел в окно на фьорд, потом взял газету и уселся ее читать. От его присутствия мне полегчало, рядом с дружелюбно настроенным человеком сделанное казалось менее ужасным.
Я зачитал вслух мнение Круля о евреях.
— Томас Манн тот еще тип, — сказал я. — Это же антисемитизм!
Нильс Эрик посмотрел на меня:
— А ты не думаешь, что это ирония?
— Ирония? Нет, а ты что, так думаешь?
— Он славится своей иронией.
— То есть на самом деле он так не считает?
— Разумеется.
— Сомневаюсь, — сказал я. Меня бесило, когда Нильс Эрик меня поучал, а происходило такое нередко.
Передо мной снова появился образ нагловатой семиклассницы с растрепанными волосами. Мои губы прижимались к ее губам.
Зачем я это сделал? Зачем, ну зачем же?!
— Ты чего? — спросил Нильс Эрик.
— В смысле?
— Ты вот так сделал. — Он откинул назад голову, прищурился и сжал губы.
— Да так, ничего, — ответил я, — просто вспомнил кое о чем.
Впрочем, все обошлось. На следующий день я пошел в школу, и никто ни словом не упомянул о случившемся, все вели себя как обычно, даже мои ученики, а уж из них кто-то наверняка ее знал.
Но нет.
Может, все уладилось само собой?
Единственное место, где это событие существует, — это внутри меня, а если оно там и останется, то ничего страшного не случится, оно постепенно утратит силу и забудется, как забывались все остальные мои постыдные поступки.
В конце мая я обнаружил в почтовом ящике письмо из Академии писательского мастерства. Я вскрыл конверт и пробежал глазами письмо прямо рядом с почтой. Меня приняли. Я закурил и зашагал обратно в школу — надо рассказать обо всем маме, порадовать ее. И Ингве тоже позвонить, потому что это означает, что я переезжаю в Берген. Каким-то странным образом я знал, что меня примут, потому что хоть я, возможно, пишу не лучшим образом, но всем очевидно, что пишу я самостоятельно, и закрыть глаза на это невозможно.
Май подошел к концу, начался июнь, и все вокруг словно растворилось в солнечном свете. Солнце больше не садилось, оно круглые сутки ходило по небу, а такого света, какой заливал все вокруг, я отродясь не видел. Рыжеватый и плотный, он как будто был частью земли и гор и походил на излучение после катастрофы. Пару ночей мы с Нильсом Эриком колесили по пустынным дорогам вдоль побережья, и мне казалось, что мы попали на другую планету — таким чужим было все вокруг. Деревни спали, и повсюду лежал красноватый отсвет и удивительные тени. Люди тоже изменились, по ночам многие часто не ложились спать, прогуливались парочки, ездили машины, подростки целыми компаниями садились в лодки и гребли до ближайших островков, где устраивали пикники. Я получил второе письмо от Ингвилд. Про то, что она сидит на берегу Согне-фьорда и, закатав штаны, болтает ногами в воде. Я обожал Согне-фьорд, ощущение глубины, спрятанной под водной гладью, и вырастающие из нее могучие горы с заснеженными вершинами. И все вокруг ясное и спокойное, зеленое и прохладное. Она — та, что видела все это каждый день, та, что занимала мои мысли, — на этот раз больше писала о себе. Но все равно немного. Тон граничил с самоиронией, она словно защищалась. От чего? Ингвилд рассказывала, что на год уезжала по обмену учиться в США и поэтому сейчас доучилась лишь до третьего класса гимназии. Значит, подумал я, мы ровесники. Летом она собиралась туда опять, отдыхать вместе с семьей, в которой жила во время учебы, они решили, что сядут в фургон и отправятся через весь континент. Она пообещала писать мне оттуда. А осенью она поедет учиться в Берген.
Наступил последний учебный день. Я написал на доске: «Хорошего лета!» — раздал ученикам дневники, пожелал успехов в жизни, съел с другими учителями торт в учительской, пожал всем руки и поблагодарил за проведенный вместе год. Шагая домой, я, как ни странно, не испытывал ни радости, ни облегчения. Внутри меня была лишь пустота.