Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вам пора, Кэт…
– Уже?.. Прощайте, Равик.
– Прощайте, Кэт.
– Нам ведь незачем лгать друг другу, не так ли?
– Незачем, Кэт.
– Приезжайте скорее в Америку…
– Обязательно, Кэт. Скоро приеду…
– Прощайте, Равик. Спасибо за все. А теперь я пойду. Поднимусь на палубу и помашу вам рукой. Подождите, пока «Нормандия» не отчалит, и помашите мне в ответ.
– Хорошо, Кэт.
Чуть пошатываясь, она медленно взошла по трапу. Ее тонкая фигура, столь не похожая на двигавшиеся рядом с ней, казалась почти бесплотной. В ней было какое-то мрачное изящество неотвратимой смерти. Смелое лицо. Головка словно у египетской бронзовой кошки. Остались одни лишь очертания, дыхание и глаза.
Последние пассажиры. Какой-то еврей, весь в поту, с меховой шубой, перекинутой через руку. Он почти истерически вопит и суетится. За ним два носильщика. Последние американцы. Медленно поднимается трап. Странное чувство – будто трап поднимается навсегда. Полоска воды шириной всего лишь в два метра. Но она – граница, граница между Европой и Америкой. Между спасением и гибелью.
Равик поискал глазами Кэт и вскоре нашел ее. Она стояла у фальшборта и махала рукой. Он помахал ей в ответ.
Казалось, белый корабль сдвинулся. Казалось, берег начал отступать. Чуть-чуть. Едва заметно. И вдруг «Нормандия» по-настоящему отчалила. Недосягаемая, она парила над темной водой на фоне темного неба. Равик уже не мог различить Кэт в толпе пассажиров. Оставшиеся на берегу переглядывались молча, растерянно или с наигранным весельем. Одни уходили поспешно, другие медленно и нехотя.
Машина мчалась сквозь вечер обратно в Париж. Мимо проносились живые изгороди и сады Нормандии. В туманном небе повис крупный овал лу – ны. Равик уже забыл о белом корабле. Остался только пейзаж, запах сена и спелых яблок, остались тишина и глубокий покой всего неизменного.
Машина шла почти бесшумно. Она шла так, словно была неподвластна силе тяжести. Мимо скользили дома, церкви, деревья, золотистые световые пятна кабачков и бистро, поблескивающая река, мельница и снова плоский контур равнины, над которой вздымался небосвод, подобный внутренней стороне гигантской раковины, где в нежном молочном перламутре мерцает жемчужина луны…
То был конец и свершение. Равик уже не раз испытал подобное чувство. Но теперь это ощущение было удивительно целостным. От него нельзя было уйти, оно пронизывало душу, и ничто не сопротивлялось ему.
Все стало невесомым и словно парило в пространстве. Будущее встретилось с прошлым, и не было больше ни желаний, ни боли. Прошедшее и будущее казались одинаково важными и значительными. Горизонты сравнялись, и на какое-то удивительное мгновение чаши бытия уравновесились. Судьба никогда не может быть сильнее спокойного мужества, которое противостоит ей. А если станет совсем невмоготу – можно покончить с собой. Хорошо сознавать это, но еще лучше сознавать, что, покуда ты жив, ничто не потеряно окончательно.
Равик знал, что такое опасность, знал, куда идет, и также знал, что уже завтра он будет обороняться… Но в эту ночь, в час возвращения с берегов потерянного Арарата туда, где уже слышен гул надвигающейся катастрофы, все внезапно стало совсем непривычным, лишилось прежнего смысла:
опасность продолжала оставаться опасностью и все же не была ею; судьба была и жертвой и божеством, которому приносятся жертвы. А завтрашний день казался каким-то совсем неведомым миром.
Все было хорошо. И то, что произошло, и то, что еще произойдет. Всего было достаточно. А наступит конец – что ж, пусть! Одного человека он любил и потерял. Другого – ненавидел и убил. Оба освободили его. Один воскресил его чувства, другой – погасил память о прошлом. Не осталось ничего незавершенного. У него больше не было ни желаний, ни ненависти, ни жалоб. Если что-то должно начаться вновь – пусть начинается. Можно начинать, когда ничего не ждешь, можно начинать. К тому же на его стороне простая сила опыта, и она не пропала, а, напротив, только возросла. Пепелище расчищено, парализованные участки ожили вновь, цинизм превратился в силу. Все это было хорошо.
За Канном ему встретились лошади. Бесчисленные силуэты лошадей под призрачным лунным светом. Затем потянулись маршевые колонны, шеренгами по четыре. Мужчины с узелками, картонными коробками, свертками. Всеобщая мобилизация началась.
Они двигались почти бесшумно. Никто не пел. Никто не разговаривал. Следуя справа по обочине, чтобы не мешать движению автомобилей, молча брели сквозь ночь эти колонны теней.
Равик обгонял их одну за другой. Кони, подумал он. Кони, как в 1914 году. Танков нет. Одни только кони.
Ом остановился у бензоколонки заправить машину. В окнах домов маленькой деревушки еще горел свет, но кругом было тихо. Через деревню прошла колонна. Люди смотрели ей вслед. Никто даже не махнул рукой.
– Завтра и мне идти, – сказал человек у бензоколонки. У него было ясное, загорелое лицо крестьянина. – Отца убили в прошлую войну. Деда в семьдесят первом году. А завтра и мне идти. Всегда одно и то же. Уже несколько сотен лет. И ничто не помогает, снова и снова нам приходится идти.
Он оглядел старенькую бензопомпу, маленький домик и женщину, стоявшую рядом с ним.
– Двадцать восемь франков тридцать сантимов, мсье. Снова пейзаж. Луна. Колонны мобилизованных. Кони. Молчание. Равик затормозил перед маленьким рестораном. На улице стояло два столика. Хозяйка заявила, что еды никакой нет. Но Равик хотел есть, несмотря ни на что. А во Франции омлет с сыром не считается ужином. В конце концов в придачу к омлету удалось выпросить салат, кофе и графин вина.
Равик сидел один перед розовым домиком и ел. Над лугами клубился туман. Квакали лягушки. Было очень тихо. Только где-то в верхнем этаже говорило радио. Голос диктора – успокаивающий, уверенный и никчемный. Все слушали его, но никто ему не верил.
Равик расплатился.
– Париж затемнен, – сказала хозяйка. – Только что передавали.
– В самом деле?
– Да. Опасаются воздушных налетов. Обычная предосторожность. По радио говорят, что все делается только из предосторожности. Войны, говорят, не будет. Идут, мол, переговоры. А вы как считаете?
– Я не думаю, чтобы дело дошло до войны. – Равик не знал, что еще ответить.
– Дай-то Бог. А что толку? Немцы захватят Польшу. Потом потребуют Эльзас-Лотарингию. Потом колонии. Потом еще что-нибудь. И так без конца, пока мы не сдадимся или не начнем воевать. Уж лучше сразу.
Хозяйка медленно пошла к дому. По шоссе спускалась новая колонна.
Красноватое зарево Парижа на горизонте. Затемнение… Париж – и затемнение! Впрочем, чему удивляться: вот-вот объявят войну. И все-таки странно: Париж погрузится в темноту. Словно погаснет светоч мира.