Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Особенно если бы полиция еще узнала (понимаете, если бы кто-нибудь пришел и донес), что она коммунистка. Или если бы, скажем, об этом узнали в Джефферсоне. У нас жили два финна, которые еле-еле унесли ноги из России в 1917 году и из Европы в 1919, а в начале двадцатых годов очутились в Джефферсоне; никто не знал, как они сюда попали, один из них был сапожник, он работал в крошечной мастерской, которую ему передал мистер Найтингейл, другой — слесарь: в сущности, оба они не были формально признанными коммунистами, да и сами в этом не признавались, потому что слишком плохо говорили по-английски еще до того, как чиновники «нового курса» мистера Рузвельта и профсоюзные боссы превратили слово «коммунист» в бранную кличку, относившуюся главным образом к Джону Льюису и его Совету производственных профсоюзов[117]. В сущности, с их точки зрения не было никакой необходимости ни тайно сознавать, ни явно признавать себя коммунистами. Они просто были уверены, что в Джефферсоне есть пролетариат, совершенно конкретный, определенный, явственный, как сегодняшняя погода, и что, как только они выучатся говорить по-английски, они отыщут этот пролетариат, и так как все они пролетарии, то все тут же станут коммунистами, потому что это не только их право и их долг, но иначе и быть не может. Было это лет пятнадцать назад, но тот высокий сапожник, который никак не мог выучиться говорить по-английски, все еще пребывал в недоумении и растерянности, считая, что преградой служит только незнание языка, а не то обстоятельство, что джефферсоновские пролетарии не только не желали осознать, что они пролетариат, но и с неудовольствием считали себя средним классом, будучи твердо убеждены, что это — временное, переходное состояние перед тем, как они, в свою очередь, станут собственниками банка мистера Сноупса, или универсальных магазинов Уоллстрита Сноупса, или (как знать?) займут место во дворце губернатора Джексона, или президентское кресло в Белом доме.
Тот, что поменьше, слесарь, был куда сообразительнее. Может быть, в отличие от сидячей и более философической профессии сапожника, его работа больше сталкивала его с людьми. Во всяком случае, он уже давно понял: для того чтобы стать одним из пролетариев Джефферсона, надо сначала этот пролетариат создать. За это он и взялся. Единственную возможность вербовать людей, обращать их в коммунизм, единственный материал для этого представляли негры. Потому что среди нас, белых граждан мужского пола города Джефферсона, царило полное и единодушное согласие, которое, может быть, глубже всего коренилось и громче всего высказывалось именно в низших слоях населения; но и вообще все жители Джефферсона, начиная от разносчиков жареных орехов и кукурузы, ставивших свои лотки на углу но субботам, и хозяев захудалых, дешевых лавчонок, и кончая владельцами огромных универмагов, автомобильных гаражей и заправочных станций, все были против тех, кого теперь называли коммунистами, — против Гарри Гопкинса, Хью Джонсона[118], против тех, кто как-нибудь был связан с Юджином Дебсом[119], рузвельтовским «новым курсом», прогрессивными профсоюзами, — словом, против всех и каждого, кто подвергал хотя бы малейшему сомнению наше природное джефферсонское право покупать, доставать, раздобывать, выращивать или отыскивать что-нибудь как можно дешевле, пуская при этом в ход любое мошенничество, уговоры, угрозы или насилие, а потом продавать все это как можно дороже, пользуясь нуждой, невежеством или робостью покупателя. И это было все, что Линда нашла у нас, в нашей чужой капиталистической пустыне, вдалеке от всего ей родного, если только она и вправду была коммунисткой и если коммунизм и вправду не просто политическая идеология, но вера, которая без дел мертва, — нашла она тут только двух иммигрантов из-за полярного круга: один, фактически, даже не мог изъясняться на человеческом языке, как троглодит, другой был маленький, вспыльчивый, упорный, как шершень; причем оба они уже считались вне пределов джефферсоновского общества, не из-за того, что были признанными коммунистами (никому до этого и дела не было, пусть бы тот, маленький, и называл себя коммунистом, лишь бы он не вмешивался в нашу оплату труда; с таким же успехом они оба могли быть республиканцами, лишь бы не мешали нашему городу и нашему округу голосовать на выборах за демократическую партию; или католиками, лишь бы не устраивали пикеты около протестантских церквей и не нарушали молитвенных собраний), а из-за того, что они были друзьями негров — их знакомыми, их политическими единомышленниками. Нет, они не заводили с ними знакомства домами, этого у нас не потерпели бы даже от них, а тот, маленький, достаточно знал наш джефферсонский язык, чтобы понять хоть это. Но вообще связываться с неграми им не следовало, и местная полиция давно уже косо посматривала на них обоих, хотя мы и не верили, что иностранцы могут по-настоящему совратить наших вполне лояльных цветных.
Так что Сами понимаете, все, что им, Линде и Гэвину, оставалось, — это брак. Потом наступило рождество 1938 года, последнее рождество перед затемнением, я приехал домой на праздники, и она пришла к нам в гости. Не к рождественскому обеду, а к ужину. Не знаю почему: то ли мама и Гэвин решили, что удобнее всего будет пригласить ее к обеду и пусть бы она сама отказалась, то ли они решили к обеду ее совсем не приглашать. Нет, это неверно: держу пари, что мама пригласила их обоих — и ее, и старика Сноупса. Ведь женщины — удивительнейшие существа, они могут спокойно и безмятежно пройти сквозь какое-то препятствие, об которое мужчины годами разбивали себе голову в кровь, — и тут вдруг обнаруживается, что препятствие это не только ерунда, но его вообще не существует. Она пригласила их обоих так просто, будто уже сто лет подряд, по крайней мере, раз в месяц звала их к себе всякий раз, когда думала, что им доставит удовольствие у нее пообедать или же ей доставит удовольствие их принять, — а Линда отклонила это приглашение так же просто.
Можете себе представить рождественский обед в их доме, где никто из моих близких не бывал, кроме моей мамы (о