Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассуждая подобным образом, Таборский миновал неширокую дорожку, что вела с улицы к дверям храма, и дернул за ледяную, остывшую на морозе дверную ручку. Дверь со скрипом отворилась, и Таборский вошел внутрь. Именно в эту секунду, когда он пытался затворить за собой неподатливую дверь, чтобы уличный холод не проникал внутрь, его охватило тяжелое, мрачное предчувствие. Он притворил дверь и повернулся.
Внутри царила полная, могильная тишина. Должно быть, двери просто забыли закрыть на ключ, потому что в полумраке храма не было ни единой живой души, никого… Ни службы, которая проводилась бы в этот момент, ни хотя бы нескольких молящихся старушек, ни священника. Таборского охватил ужас. Ему захотелось кинуться прочь отсюда, выбежать наружу, туда, где по вечерней улице нет-нет да проезжали машины. Казалось, он попал не в церковь, а в мрачный, населенный одним-единственным покойником склеп.
Вдруг мобильный телефон, который по-прежнему лежал у него в кармане, зазвонил. Таборский машинально достал его из кармана, нажал кнопочку, поднес телефон к уху.
– Таборский? – хотел удостовериться кто-то звонивший.
– Да, я, – ответил Таборский.
– Я ненавижу тебя, Таборский! – проговорил голос.
– Лассаль?.. – спросил Таборский, хотя уже и без того был совершенно уверен, что звонит никто иной, как артист Лассаль.
– Ты еще не умер, Таборский? Еще появляешься здесь как привидение? – зло спросил Лассаль.
– Я уже умер. Моя жизнь прекратилась, – ответил Таборский.
– Так какого же черта ты опять появился?! Я же сказал тебе, что не хочу, чтобы ты на пушечный выстрел приближался к нашей семье!
– Но ты сам заметил, что я – привидение. А привидениям положено время от времени появляться среди живых, – сказал Таборский совершенно при этом не улыбаясь. – Впрочем, не бойся: печальные метания моего бренного тела по этой земле завершены, и я нашел свое последнее пристанище: одинокая маленькая церковь на краю угрюмого парка.
– Ну, все ясно! – с обычной для этого разговора злобой сказал Лассаль. – Грот, пещера в скалах, в которой висит на цепях мрачный гроб. В этом мрачном гробе ты нашел свое последнее пристанище на этой бренной земле. Ни один человек не придет сюда, ни один корабль не проплывет мимо, белея веселым парусом. И даже птицы облетают это неприветливое место стороной, словно опасаясь чего-то. Я помню твою школьную пьесу, – все как там. «Гибель героя», так, кажется, она называлась? Там все было именно так: человек, рожденный для великого подвига, погибает, так и не совершив его. И Земля отказывается принимать его в себя. И только в пещере среди угрюмых скал удается пристроить гроб с телом несостоявшегося Героя. По-моему, это было очень глупое сочинение. Всю пьесу по сцене таскали гроб, из которого время от времени высовывался перемазанный зеленой краской покойник и страшным голосом кричал «О, воскресите меня, и я совершу этот подвиг!» Как же все это случилось, как же все это могло произойти, что ты оказался здесь, в этой церкви, Таборский? Откуда ты узнал? Скажи мне правду. Таборский задумался.
– Да я и сам, можно сказать, непрерывно думаю, как я оказался в этом неприветливом месте, как мой мертвый Герой среди угрюмых мрачных скал, – проговорил он наконец.
– Да, Таборский, ведь ты, действительно, герой! У тебя со школы еще на лбу было написано, что ты рожден для подвига. И герой, действительно, мертвый, – сказал Лассаль.
– Как я оказался в этой церкви на краю угрюмого парка? Как мог наступить сегодняшний день? Ведь еще совсем недавно был яркий солнечный день, и прекрасный юноша Таборский, полный надежд и самых радужных предчувствий, радовался солнцу, свету, готовился совершить свой подвиг и подобно птицам, о которых ты только что сказал, повинуясь какому-то животному инстинкту, облетал стороною такие вот мрачные уголки. И вот я здесь: изуродован, искалечен. О, проклятый хориновский фактор времени! Это все Томмазо Кампанелла его выдумал!
– О-о! Ты и в «Хорине» уже побывал?! И про Томмазо Кампанелла все знаешь?! – в очередной раз удивился великий артист Лассаль. – Да-а, фактор времени, действительно, штука страшная. А что, ты и вправду так сильно изменился, как говоришь: изуродован, искалечен?
– Сильно ли я изменился? Ужасно! Я больше не прекрасный юноша, свободный и легкий, как птица, я больше не бессмертный житель Олимпа.
– О, ты и это помнишь? – вновь удивился Лассаль. – А я уже забыл. Ведь, верно, когда мы только поступили в театральное училище, первое время мы с тобой в шутку приветствовали друг друга «привет, новый бессмертный житель Олимпа!»
– Да, я часто об этом вспоминаю. Особенно теперь, когда я, по твоему выражению, очутился в декорациях своей школьной пьесы среди мрачных серых скал, где только седые туманы клубятся, закрывая собою ужасные расщелины, полные первородного ужаса. Я изуродован временем. Я таков, что увидь я себя нынешнего в те времена, когда я жил среди нормальных богов на Олимпе, то, наверное, пришел бы в ужас, и волосы мои встали бы дыбом, – мрачно сказал Таборский. – Меня прикончило время. Во всем виновато только время. Оно изуродовало прекрасного юношу Таборского. И вот теперь я стал похож на тот труп из школьного спектакля, что был для большего страха перемазан зеленой краской, изображавшей признаки разложения.
– Ну что ж, меня это только радует, – заметил Лассаль. – После нашей ссоры любое твое горе для меня – радость, хоть мы с тобой почти что и родственники. Да и сейчас я бы не стал так с тобой разговаривать, не случись этого… Хотя, знаешь, если честно, мне всегда хотелось с тобой поговорить. Потому я сейчас, собственно, и позвонил. Мы как-то очень враз и очень всерьез тогда перестали с тобой разговаривать. Столько всего осталось недосказанным.
– Это ты перестал со мной разговаривать.
– А что твои деньги? – словно опомнившись, поторопился сменить тему разговора Лассаль. – Помнишь, как ты оставил искусство, наш общий Олимп, и погнался за деньгами. Мы уже были с тобой в ссоре из-за нее, но ты по-прежнему приходил в театр на все спектакли, в которых она играла, и дарил ей цветы. Помнишь того подростка, что почти сорвал «Маскарад»? В тот день вы были с ним заодно… А что теперь? Мне кажется, ты больше не дружишь с деньгами.
– Да, это так. Давно уже. С того самого вечера премьеры лермонтовского «Маскарада». В тот вечер, благодаря тебе, я почувствовал всю беззащитность денег, всю их слабость. Я бросил, как ты говоришь, гнаться за деньгами. Я все ждал чего-то…
– Я слышал, что ты стал одиноким и неприкаянным человеком, слишком хорошо знакомым с алкоголем, – как-то между прочим заметил Лассаль. Но чувствовалось, что ему очень интересно знать, как-то теперь живет Таборский, от него самого. – К нам в театр приезжал один актер из Воркуты. Скажу честно, я не удержался и расспросил его о тебе. Его рассказ был весьма печальным.
– Да, я знаю того человека, про которого тебе рассказал этот актер. Когда у себя на Севере, после службы в театре, тот человек идет домой, то заходит в разные магазины купить продуктов себе на ужин. Он заговаривает с продавщицами: неважно о чем, неважно молодые они или старые, красивые или нет. Ему просто хочется наговориться перед тем, как замолчать до следующего трудового утра. Он любит и умеет готовить, но готовит только себе одному. И еще – каждый вечер за ужином на столе в его комнате стоит бутылка и один-единственный стакан. Ты должен знать, что тот одинокий и неприкаянный человек, слишком хорошо знакомый с алкоголем, который теперь носит мое имя, на самом деле не я… О, ужас! – произнес Таборский. – Ты помнишь, гибель моего Героя в той школьной пьесе была случайной. Погибнуть должен был совсем другой, не Герой. Так и со мной: изуродовать должны были не меня.