Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он осмотрел черные облезлые стены и вздохнул.
— Не повезло вам. Попали в постояльцы к пустому человеку. Переменить бы квартиру.
— Я долго здесь не задержусь, в Екатеринославе, — ответил я. — Не стоит.
— Пустой человек, — повторил Бугаенко. — Ушел от жизни, от товарищей, кинулся на водку. От таких одно замешательство в пролетарской среде. А народ у нас в общей сложности крепкий.
— Я знаю, — ответил я. — Народ у вас передовой.
— Вот об этом я и хочу побалакать. Мы за вами давно следим. А вы вроде как и не заметили.
— А зачем это? — спросил я, растерявшись.
— Определяли, — ответил Бугаенко и усмехнулся. — Теперь очень осторожно надо смотреть на людей. В смысле доверия.
— Ну и как? — спросил я.
Бугаенко сел, закурил толстую папиросу и исподволь, как бы разговаривая с самим собой, рассказал, что давно присматривался ко мне, пока не убедился, что я, по его мнению, человек хотя и далекий пока что от революционного движения, но надежный. А тут такое дело, что надо выпустить листовку по поводу сплошного произвола в стране, но написать ее некому. Хорошо было бы, если бы я, человек, как видно, литературный, написал листовку, а они, рабочие, проверили бы ее и «пустили в ход».
Я согласился. Я написал листовку и вложил в нее весь пафос, на какой был способен. Тень Виктора Гюго, выражаясь фигурально, реяла надо мной, когда я писал эту листовку. Но Бугаенко начисто ее забраковал.
— Не по той задаче написано, — сказал он. — Слов нет, сделано красиво, отполировано. А красота, она, знаете, другой раз смягчает то, чего нельзя смягчать, и вносит успокоение. Все хорошо, что к месту. В таких вещах нужна доходчивость. Чтобы все было просто и понятно даже самому неграмотному из неграмотных. И чтобы человек прочел, разгневался и был готов к действию. Чтобы кулак у него сам по себе сжимался. Я понимаю, это, может быть, потрудней, чем писать красиво. Попробуйте еще раз.
После этого я бился над листовкой несколько вечеров, пока мне не удалось написать ее просто и понятно.
Листовку размножили на гектографе, расклеили и разбросали по цехам. Я очень гордился этим, но, к сожалению, никому не мог сказать, что я — автор листовки. Я хотел оставить себе на память один экземпляр, но Бугаенко отобрал его и попрекнул меня тем, что я плохой конспиратор. Но листовкой он был доволен, улыбался в свои прокуренные, коротко подстриженные усы и говорил:
— Ось, знайте, яки хлопцы в нашем запорожском курене.
На заводе я был занят проверкой шрапнельных стаканов. Их складывали штабелями на длинные столы из неструганых досок. Я освещал изнутри стаканы маленькой электрической лампой и смотрел, нет ли на стенках раковин или пережога металла. Потом измерял диаметр стаканов калибром.
На забракованных снарядах я ставил мелом крест. Браку было много. Пожилые работницы увозили забракованные снаряды на тележках в переплавку.
Рядом с тем местом, где я работал, стояла круглая пила. Она с невыносимым визгом пилила железо. От этого визга холод подирал по коже и в душе подымалось бешенство. Визг этот ввинчивался в мозги, как сверло.
Я глох, слеп, и если бы мог, то взорвал бы эту пилу. Большего глумленья над человеком, над нервами, мозгом и сердцем нельзя было придумать.
Когда пила замолкала, то было еще хуже: все ждали, нервничая, когда же она снова завизжит. Самое это ожидание вызывало тошноту. Вскоре пила с победным воем вновь врезалась стальными, бешено вращающимися зубьями в железо и разметывала фонтаны горячих искр.
Я был подчинен не заводскому начальству, а представителю артиллерийского управления при Брянском заводе капитану Вельяминову, присланному из Петрограда.
Раз в три-четыре дня я должен был приходить к нему и докладывать о своей работе.
Я долго не мог догадаться, на кого был похож капитан Вельяминов, но потом наконец вспомнил: на декабриста Якубовича. У Вельяминова было такое же сухое лицо, темные свисающие усы и черная повязка на лбу.
Вельяминов жил на Большом проспекте. Из окон его комнаты был виден Днепр и сады. В садах уже набухали почки. Над деревьями, как всегда ранней весной, стояла едва приметная зеленоватая дымка.
Комната Вельяминова была завалена чертежами, книгами и множеством вещей, не имевших отношения к его прямой специальности — артиллерийскому делу.
Вельяминов увлекался фотографией и краеведением. Подоконники были тесно заставлены мензурками, склянками с проявителями, рамками для печатанья снимков. Пахло кислым фиксажем.
На круглом столе под филодендроном, на бархатной вытертой скатерти лежали фотографии. Это были виды провинциальных городов — Порхова, Гдова, Валдая, Лоева, Рославля и многих других. В каждом городе Вельяминов находил что-нибудь любопытное. Дымя зажатой во рту папиросой, он снисходительно, но с видимым удовольствием рассказывал мне об этих находках и показывал их фотографии.
Иногда это были деревянные ворота петровских времен или просто затейливые перильца на балконе, иногда гостиные ряды или гоголевская каланча.
Каждый свой отпуск Вельяминов проводил в местах глухих и далеких от столиц. В разоренных помещичьих усадьбах он фотографировал картины, изразцовые печи, сохранившуюся в комнатах и садах скульптуру, привозил снимки в Петроград и показывал друзьям — знатокам искусства.
Со сдержанной гордостью он рассказывал мне, как ему удалось найти могилу пушкинской няни Арины Родионовны в селе Суйда под Лугой, а кроме того — бюст работы известного скульптора Козловского и две картины французского художника Пуссена в заколоченном доме около Череповца.
Я подолгу засиживался у Вельяминова, рассматривая фотографии. Он поил меня чаем из термоса и угощал бутербродами с вареной колбасой.
В загроможденной его комнате было очень тепло. Я медлил уходить к себе на Чечелевку, в ободранную кухню, где наперегонки бегали по стенам прозрачные от голода рыжие тараканы.
Однажды Вельяминов сказал мне:
— Довольно вам киснуть на Чечелевке и глохнуть от пилы. Я вас пошлю в Таганрог. Это очень славный город. Но по пути в Таганрог вы заедете в Юзовку на Новороссийский завод и наладите там браковку снарядов. Потратите на это всего две-три недели. Согласны?
Я, конечно, согласился.
Вельяминов выдал мне жалованье и деньги на дорогу, пообещал приехать летом в Таганрог, и мы расстались.
У себя на Чечелевке я провалялся почти всю ночь без сна. Лампу мы никогда не гасили и только этим спасались от тараканов. В темноте они сыпались со стен и шныряли по лицу и рукам.
Я лежал, и сумасшедшая мысль пришла мне в голову — опоздать в Юзовку на пять-шесть дней, а за это время съездить в Севастополь. Вельяминов об этом не узнает.
Я был в Севастополе мальчиком, когда мы всей семьей ехали из Киева в Алушту, но с тех пор не мог забыть этот город. Он часто мне даже снился — залитый отблесками морской воды, маленький, живописный, пахнущий водорослями и пароходным дымом.
Из крана капала вода, тараканы пили на полу из маленькой