Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ведь и наш с тобой Бог, распятый на нем, — это Солнце. Это великое Солнце. И оно встает над землей каждый день. И каждый Божий день ты улыбаешься ему и любишь его. Прощай!
— Прощай, — сказала я. — Может, в третий раз увидимся. Бог троицу любит.
Он накинул френч, заправил его под ремень, перевалился через подоконник, вздохнул.
— Дай-ка мне там… на столе остались… всякая всячина… курево, спички, соль… Пригодится… На войне…
— А что, Война еще идет? — ребячески спросила я. — Там?.. В горах?..
Он уже висел на веревке за окном, и ветер гладил его седой ежик.
— Идет, — ответил он. — И будет идти. Пока я не вымету нечисть из живых душ. Пока я не скажу смерти «нет».
— А когда ты скажешь смерти «нет»? — спросила я, и горечь облила мне губы.
— Когда все силы выйдут из нее.
— Это будет скоро?
— Нет. Не скоро. Ты сама увидишь, какие сражения предстоят. Ты сама примешь в них участие. Хочешь ты этого или не хочешь. Ведь ты же отпускаешь меня на свободу.
Он заскользил вниз по веревке, сдирая себе ладони об узлы, морщась от усилий, надувая мышцы. Я придерживала веревку и поглядывала на дверь в зал. За дверью раздавались голоса, скрипели половицы, взрывалась ругань, лился серебряной водой кокетливый смех. Могли войти в любой миг.
— Эй! — крикнула я вниз. — Как ты там?..
— Лучше не бывает! — крикнул он снизу, уже стоя на земле. — Это тебе не с Мунку-Сардык в пропасть спускаться! Там, у нас, в горах… пострашнее будет!
Я различила в свете фонарей его улыбку. Он помахал мне рукой. Я спасла его, это была правда; это была моя правда, и я гордилась ею. Я сделала все просто и как надо. Теперь мог входить кто угодно. Меня могли высечь. Пытать. Поставить к стенке. Я сделала то, что должна была сделать.
Я понимала: он, убивающий людей, больше Человек, чем Горбун, кричащий о людском счастье и спасении. Значит, дело не в убийстве? А в чем тогда?!
Дверь отворилась наотмашь и стукнулась об стенку так, что доски затрещали. На пороге стояла накачавшаяся шнапсом и ликером Милли, с нею еще две голых девицы с поддельными алмазами на шеях, изукрашенных синяками укусов, и Горбун, с лицом в красных пятнах, с оскалом желтых зубов и вспухшим от тысячи поцелуев ртом.
— Ну что! — заорал Горбун, увидев пустой зал. Двое спящих храпели, теперь уже на голом полу. — Упустила! Выпустила!
— Я сделала это, да, — произнесла я с достоинством, подошла к столу и вылила в стакан из бутылки остатки шнапса, которым лечил меня генерал от лихорадки. — Выпьем за это, маленький человечек.
Я протянула ему стакан. Он ударил меня по руке. Водка выплеснулась мне в лицо, вылилась на босые ноги.
— Ты не выполнила моего приказа, — отчеканил Горбун с ненавистью. — Ты его узнала. Ты его поймала. У тебя был шанс. Мы в Иной стране. Это стало бы известно наутро. Мы бы с тобой прославились. Та жизнь, что мы ведем… мы бы простились с ней. Перед тобой бы распахнулись не такие двери. — Он невидящим взглядом поглядел на покрытые дешевой лепниной двери бордельного зала. — Ты могла бы обладать…
— Да не хочу я обладать, — перебила я его. — Твое обладание! Вот оно!
Я показала на пьяную Милли и девиц. Они обнимали друг друга, водя пьяный хоровод. Они лизали друг другу рты и носы, скрещивали языки с языками, подобно собакам. Из их уст сыпались непотребства, икота и дикий хохот. Они рыгали, ржали, Милли встала на колени перед рыжей девицей и стала, дергая задом, лизать ей пупок, ведя языком все ниже, ниже; она обхватила руками нагой зад девицы, вонзив в белые пушистые булки ягодиц крючки крашеных ногтей. Горбун передернулся.
— Ты не исполнила приказа. Ты подлежишь наказанию.
— Опять пытки? Опять расстрел? Распятие?.. Что ты придумаешь на сей раз?..
Моя насмешка привела его в бешенство.
Однако он хорошо владел собой.
— Нет, — сказал он как можно спокойней. — Ты недостойна смерти. Но и жизни ты тоже недостойна. Мы тебя сбросим. Выбросим из жизни.
— Что это значит? — Я похолодела.
— Мы тебя поднимем опять в небо. Будем долго летать. Выберем место. Сбросим тебя, как ненужный балласт, как выбрасывают мешок с песком из гондолы, присобаченной к воздушному шару, над городом, где ты затеряешься. Это будет не Армагеддон. Не Россия. Тебе России не видать, как своих ушей. Мы выбросим тебя там… — он шумно втянул носом табачный дым зала, — там, где ты будешь не жить, а умирать. В тебе слишком много силы жизни. Ты слишком любишь жизнь. Ты побывала в крутых переделках! Но ты жизнь возненавидишь. Ты сама нас будешь просить о смерти. Но мы не дадим ее тебе. Мы оставим все как есть. Ты никогда не будешь больше есть свой хлеб без слез. Ты будешь ночевать под мостом. Ты не поймешь чужой речи. Тебя будут пинать ногами, как собаку. На Родине тебе еще давали милостыню. Это по-царски! Ты жила на Родине как царица! Тебе каждая лавка была — царским ложем! Потому что все вокруг было родное. Мы скинем тебя в Чужое. В сердцевину Чужбины. Ты вкусишь ее сполна. Будешь жевать ее полным ртом. За ушами будет трещать. Ты будешь гибнуть, и никто не протянет тебе руку. А до России пешком ты не дойдешь. Границы государств. Кордоны. Погранпосты. Выстрелы. Суды. Расчерченная граблями земля. Ты по земле не пройдешь. И по воде не пройдешь. Хоть мне и врали, что ты умеешь ходить по воде. Или это умел твой учитель Исса?.. — Он скривился злобно. — Только по воздуху. Превращайся в птицу сколько хочешь. В ястреба. В сову. В пеночку. Иди по облакам. Все вы ходили по облакам! — Он брызгал слюной. — Все вы! Святые! С нимбами над затылками! Безгрешные! Чудотворцы! Безумные! Припадочные! Придурочные! Идиоты! Ваши кости вижу насквозь! Поплясать бы на них! На святых мощах ваших! Да живучие вы! Ох, живучие!
На Горбуна страшно было смотреть. Белое как мел лицо, белые глаза. Его мог хватить удар. Я решила положить конец припадку.
— Ну, летим, — вызывающе сказала я, вздернув лицо. — Летим сейчас. Где твой самолет? Он, наверно, не заводится. Он, должно быть, брюхом ослаб. Немудрено. После бурной ночи в борделе. Горючка закончилась. Ему бы поспать. Отдохнуть. Мотор… не пашет.
Горбун достал из кармана балахона свисток и оглушительно свистнул. В зал вбежали дюжие молодцы в пятнистом камуфляже. Я не узнала среди них ни Турухтана, ни Надменного, ни Сухорукого. Это были солдаты Иной страны, веселившиеся в доме терпимости с девочками. И они прибежали на зов, на свисток Горбуна! Я оглядывала их лица. Пьяненькие, веснушчатые, с раззявленными ртами, с подбородками в слюне и бабьей помаде, с глазенками враскосец. Значит, все в мире разрезано на куски. Это твой ломоть, а это мой. Это мои люди, а это твои. И я тем сильнее, чем больше народу под моим началом. И если я владею народом всей земли, то…
— Возьмите эту женщину, — холодно скомандовал Горбун. — Она под моим началом. Она не выполнила приказа. Я должен ее наказать. Приготовьте самолет в Схевенингене. Парашют. Запасной. Вдруг у нее не раскроется. Туда ей и дорога. — Он осклабился, его рот задергался в тике. — Курс зюйд-вест-зюйд. Летим на Париж. Любимая Лютеция. Давно я не хаживал по Елисейским Полям. А ты! — Он обернулся ко мне. — Ты обречена на забвение. На пустоту. Тебе же страшнее всего пустота. В Армагеддоне ты собирала вокруг себя толпы народу. На площадях тянули руки к тебе. Молились на тебя. Бежали за тобой! Мы обесточим тебя. Мы погасим Солнце внутри тебя. Мы дадим тебе понять, почем фунт лиха. Ты станешь одной из безвестных. Мы… — он судорожно вздохнул, и кашель задушил его… — сотрем память о тебе с лица земли. Слышишь! Не только тебя самое, но и память о тебе!