Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Военная психология сказывалась во всех мелочах. В начале съезда произошел следующий эпизод. Киевский городской голова через московского градоначальника[801] телеграфировал съезду, что гласные Киевской думы, которые на съезде присутствуют, не имеют на то полномочий от Думы и что она деятельности съезда не сочувствует. Такое отречение от своих представителей было в то время не единичным. Но ни съезд, ни сами киевские депутаты не сконфузились. Докладывавший телеграмму П. Д. Долгорукий выразил удивление, что городской голова обратился к съезду через градоначальника. Казалось бы, что же из этого? У съезда своего помещения не было, собирался он на частных квартирах, которых киевский голова имел право не знать. Он, естественно, прибег к посредничеству местных властей. Но как реагировал съезд на главное, на обнаруженную перед ним фальсификацию представительства? Съезд возмутился, но не против самозванцев, а против киевского городского головы. Поднялись негодующие возгласы. Помню генеральскую интонацию сидевшего в первом ряду Кузьмина-Караваева: «Кто смеет посылать такие телеграммы?» Отчет отмечает[802][803] предложения, которые делались съезду по адресу городского головы: «выразить негодование», «отнестись с презрением» и т. д.[804] Чтобы в полной мере оценить эту реакцию съезда, поучительно сопоставить с ней другой эпизод. На съезд явилась депутация от Комитета Социал-демократической партии для передачи съезду постановлений партии. В нем говорилось, что «единственный выход из положения» есть «низвержение правительства путем вооруженного восстания и созыва Учредительного собрания для установления демократической республики; что попытки съезда вступить в переговоры с правительством признаются Комитетом за постыдный шаг, за сделку буржуазии с правительством за счет прав народа». Эта выходка против съезда со стороны Комитета, к съезду отношения не имевшего, была съезду доложена и не вызвала ни негодования, ни окрика, ни возмущения[805]. Съезд возмутился против киевлян, потому что Киевская дума была правее его; он не заметил обиды, когда ее нанесли ему левые. Такова была политическая линия съезда.
Конечно, не все русское земство было таково. Съезд превышал его талантами, блеском и выдержанностью «политической линии»; но у земства был тот здравый смысл, который не позволил ему верить, что капитуляция перед анархией и погромами есть «единственный» способ успокоить страну. Но земство не имело организации; его «представлял» только съезд. Попытки земских собраний поднять свой голос, протестовать против самозваного представительства, — мы это видели на примере Тульского земства и Киевской думы, — встречали негодование руководителей политической группы, в руках которых были и съезд, и либеральная пресса. В результате, конечно, усилился отход земской среды от тех политических руководителей, которые ее именем говорили. Эта среда по закону «отталкивания» пошла больше вправо, чем нужно, стала позднее сливаться с чистой реакцией. На ноябрьском съезде этого еще не было видно. На нем образовалась только «оппозиция», земское меньшинство, иногда встречаемое хохотом и оскорблениями, но которое спасало репутацию съезда. Идеология меньшинства не была чужда и отдельным представителям «руководящей политической группы». Так А. А. Свечин, будущий кадет, имел мужество отрицать Учредительное собрание, пока у нас еще есть законная власть. Он же говорил: «К Манифесту 17 октября есть два отношения: одни хотят идти дальше, другие находят, что уже зашли слишком далеко». Он предлагал съезду не делать ни того, ни другого, а стать на позицию самого манифеста[806]. Эта было как бы программой будущего «октябризма»[807]; а Свечин не только был, но [и] до конца оставался кадетом. Когда при помощи государственного переворота 3 июня [1907 года] октябристы стали большинством в Государственной думе, они показали свою оборотную сторону. Но тогда, на съезде, именно октябристское меньшинство защищало начала либерализма. Ноябрьский съезд, как 1-я Дума, был моральным его торжеством. За ним стояли тогда и государственный смысл, и гражданское мужество. Оно вело идейную борьбу за правое дело, и нападки, которые сыпались на него со стороны большинства, его не роняли. В речах меньшинства было тогда правильное понимание настоящего положения. Большинство этого им не прощало, приходило в то негодование, в которое приводит неприятная правда. Лидером этого меньшинства на съезде был А. И. Гучков. Это было лучшее время его деятельности; он тогда спасал авторитет земской среды. Еще после предыдущего сентябрьского съезда[808] ко мне приехал М. М. Ковалевский, давно не живший в России, но внимательно за нею следивший. Ковалевский был одним из людей, которым я в каждый свой приезд в Париж (а я в то время аккуратно ездил три раза в год) систематически рассказывал все, что у нас делалось и о чем по газетам они знать не могли. В сентябре Ковалевский высказывал опасение перед негосударственным настроением Земского съезда. Сам человек либеральный, европейского воспитания, поклонник демократии и самоуправления, Ковалевский не приходил в восторг перед непримиримостью наших политиков. «Я видел на съезде, — говорил он мне, — только одного государственного человека, это Гучков». В ноябре он смотрел еще более мрачно. Я его успокаивал: «Все можно исправить; первые шаги могут быть неудачны». Он качал головой: «Жизнь не дает переэкзаменовок; с вами и с вашими единомышленниками теперь покончено, и надолго. К вам больше обращаться не станут. Сейчас поневоле будут искать опоры в более правых кругах, людях типа В. Бобринского, вы же останетесь оппозицией. Это тоже нужно, но в условиях момента вы могли и должны были сделать гораздо больше и не сумели».
Эти предсказания оправдались. На руководителей земских съездов и вообще на земскую среду Витте больше ставки не ставил. Земский съезд показал, что от общественности ему ждать больше нечего, и он повернул резко направо. Съезд ему выбора не оставил. Витте должен был или идти с революцией, или опереться не на