litbaza книги онлайнИсторическая прозаМаятник жизни моей... 1930–1954 - Варвара Малахиева-Мирович

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 121 122 123 124 125 126 127 128 129 ... 301
Перейти на страницу:

“Я все вижу, все помню”[514], – писал однажды мне один из друзей моей молодости, попавший в жестокий тупик, где мучались втроем – я, он и моя сестра. Тогда он верил, что найдет силы поднять бремя представшей задачи. Потом он, как и большинство людей, спасаясь от боли и тяжести, прибегнул к забвению. Оно привело часть души к “нечувствию”. В ней, в этом склепе нечувствия, замурован труп моей сестры, душевно заболевшей от зрелища своего склепа. В этом же склепе схоронены и те мысли, те движения души, те творческие возможности этого человека и мои, которые родились бы от нашего сопутничества.

5 ноября

Когда подводятся (сами собой) итоги некоторых поступков близких людей и когда понимаешь, что эти поступки не есть что-то случайное, а вытекают они из их душевного типа, лишнее говорить им об этом. И вообще – обсуждать это с кем бы то ни было. Если мы достаточно любим этих людей, на огорчающие нас их душевные свойства мы должны смотреть так же, как на их физические недостатки, если они у них есть. Мы легко прощаем близким недостатки фигуры, веснушки, лысины, курносые носы и т. д. И когда, подытожив некоторые их проявления, поймем, что душа их не идеально прекрасна, а веснушчатая, лысая, курносая, нам следовало бы не носиться с этими недостатками, а полюбить – любовью-жалостью – еще сильнее тех, кого любим. А если мы не умеем этого сделать, наоборот, расхолаживаемся в их сторону, значит, мала, плоха, бедна любовь наша (“любовь все покрывает”). Если бы я узнала, что такой-то из моих друзей оглох (или от природы глухой был мой друг), или был бы подслеповат, или с трудом двигался, разве изменилось бы от этого мое к нему отношение?

Ольга, в один из периодов моей глухоты, сказала однажды в ответ на мои слова, что “глухота часто раздражает”: “А мне, наоборот, кажется чем-то трогательным ваша глухота, чем-то мне нравится”.

Здесь мерило настоящести чувства, его живых корней.

Так же и мне надо принять находящее (и все чаще и все на дольше) роковое Ольгино “неведение, забвение и окамененное нечувствие” в сторону мою и других друзей.

35 тетрадь 18.11–30.12.1938

18 ноября. 11 часов вечера. Глинищевский переулок

Может ли немужественный человек стать мужественным? Не на один какой-нибудь момент, под влиянием особого чувства или идеи-силы, а мужественным как характер, во всем и до конца. Я думаю, что может – под влиянием великого душевного потрясения, как это было с моим братом (на 22-м году) после душевного заболевания сестры Насти. Тут, как в горниле, сразу закаляется сталь. И еще может возрасти и укрепиться мужество, когда душа найдет передаточный ремень от своего крохотного колесика, в каком вращается вокруг оси своих аппетитов, страстей, привычек и необходимостей житейского порядка, к Primo Motore (первому двигателю).

1 декабря. Глинищевский переулок

Одна из моих приятельниц, моих лет, женщина с большой одаренностью души и с высокоразвитым нравственным чувством (Екатерина Васильевна Кудашева), недавно сказала: “Есть «грехи», как будто совсем ничтожные, но они всю жизнь не дают покоя вашей совести. И вот в чем странность: вы и не хотели бы, чтоб они были прощены, чтобы эти угрызения совести перестали вас по ночам мучить”.

Здесь верное чутье души, что нужен для некоторых “огрехов” длительный, может быть, до конца жизни процесс их выравнивания. Так у меня по отношению к покойной матери. Я знаю, что до конца жизни не перестану – и не должна перестать – мучиться моей виной “сумасшествия эгоизма” в то время, когда она нуждалась (слепая!) в теплоте, в нежной, внимательной заботе. Тут я хочу прибавить, что я была нравственным чудовищем в тот период моей жизни. А Дионисия, сиделка матери, была ангелом ее хранителем.

11 часов вечера

В соседних комнатах оживленная возня по украшению Аллиной комнаты и столовой. Вешают и перевешивают занавески и картины, расстанавливают вазы, стелют ковры. Совещаются, отходят и подходят, смотрят издали и поближе. Иногда зовут меня из моего угла посмотреть. “Хорошо?” Я отвечаю: “Хорошо”. Только один некрасивый и безвкусно не на месте водворенный этюд не могла одобрить. Но под моим “хорошо” бродят мысли сумасшедшей старухи из “Грозы”: “Все, все в огне гореть будете”.

Так вошла в мою память и так зарубцовано в мироощущении моем, что ничему, решительно ничему не помогут, нисколько не облегчат боли жизни, не скрасят ее уродств, не осмыслят ее бессмыслицы (там, где она иррелигиозна) все эти утонченности и прикрасы цивилизации.

Ни в жизни народов, что мы видим и на Западе, и у нас. Ни в жизни отдельных лиц. Все эти кружевные завесы, и полированные столы, и фарфоры потешают человека, даже склонного ими потешаться, лишь в момент приобретения. Очень скоро он в своей обстановке привыкает к ним и перестает замечать их. Если бы люди окружали себя настоящими произведениями искусства, в этом был бы еще смысл. “Тайная вечеря” Винчи и две рафаэлевские Мадонны, случайно попавшие в нашу убогую обстановку, в моем детстве несомненно сыграли – для меня и сестры Насти – роль критериев прекрасного в искусстве живописи. Без них я не бросилась бы так жадно (в 26 лет), когда попала за границу, в миланскую галерею Брера и позже не пережила бы того, что дал мне Эрмитаж, Лувр, Мюнхенская пинакотека.

Но что могут дать душе в высшей степени посредственные картинки и незаконченные плохие этюды художников “с именем” человеческой душе? Там, где есть в них какое-то настроение, или жалостный сюжет, или естественная красота пейзажа (у Аллы есть 3–4 таких картинки), это еще имеет некоторый смысл как оживление стен. Если бы на них смотрели. Но на них так редко смотрят. И они играют роль каких-то цветных пятен и привычной вывески вкуса и зажиточности квартирохозяев.

Прочтя то, что я пишу, Алла обиделась бы на меня и запальчиво спросила бы: “Что ж, по-твоему, следует оставить голыми стены и окна, без драпировок и тюля, и мебель, какую попало?” Я бы ей ответила, что я не консультант по оформлению жилищ. И не Савонарола. Вообще не учитель жизни ни в какой мере. И я не стану даже говорить с ней о тех мыслях, какие будит во мне украшение ее апартамента (“все в огне гореть будем” и т. д.).

Не стану, потому что в ее годы (немного раньше, но это не существенно) я украшала свою комнату любимыми открытками (!) и на этажерке стояли кустарные игрушки и коробочки. И если бы мне кто-нибудь сказал в те времена, что это безвкусица, я бы ответила, что и сама понимаю это, но мне эти грошовые жалкие репродукции – за неимением настоящих картин – говорят о настоящих картинах и чем-то тешат, волнуют и украшают жизнь. Значит? Значит, прав Экклезиаст: во время жатвы и позже, когда и жать уже нечего, другое мироощущение, чем весной и летом. Экклезиаст и старуха из “Грозы”, их “суета сует и все суета” непонятны, вернее невнятны для молодого сознания и для оставшегося в старости молодым – есть такие типы, например, Леонилла.

Для меня Экклезиаст был понятен и в раннем возрасте. Но его мудрость молчала для меня в таких житейских обстоятельствах, о каких я сейчас говорю. И так и надо, и хорошо, что она молчала. Всякому овощу свое время. Для чего же я пишу все это? А вот для чего: под всем этим мечта: как прекрасно, как важно, как чудесно было бы, если бы вот так тщательно, с таким рвением, с такой затратой сил и средств украшалась бы человеческая жизнь – и каждая отдельная и вся культура – прежде всего ценностями внутреннего порядка.

1 ... 121 122 123 124 125 126 127 128 129 ... 301
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?