Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждая система феодально-аристократического социального строя в Европе была обречена на уничтожение политическим демократическим социальным строем, который создала Французская революция. И теперь каждая система политического демократического социального строя в мире обречена на уничтожение социальным строем экономических производителей, созданного в процессе русской революции.
Вы, полковник Робинс, этому не верите. Придется подождать дальнейших событий, чтобы доказать вам, что я прав. Может быть, вы увидите, как по России пройдут парадом с иностранными штыками. Вы, может быть, увидите, как будут уничтожены Советы и все руководители их убиты. Может быть, вы увидите Россию снова во мраке, в каком она была до сих пор. Но молния, сверкнувшая из этого мрака, уже уничтожает политическую демократию повсюду. Она уничтожила ее не физически, ударив по ней, а тем, что просто одной вспышкой осветила будущее».
Рассказ Робинса о его разговоре с Лениным звучит вполне правдоподобно. Ленин читает ему наставление, как школьный учитель смышленому ученику, перед которым лестно разводить рацеи, щеголяя глубиной своего ума, романтической настроенностью. Он желает выглядеть перед Робинсом личностью исторической, этаким рупором современности, чьи идеи обязательно разрушат общества с «отсталым мышлением». Он все до предела упрощает, что очень по-русски. Он даже не пытается обосновать свой тезис о том, что политическое правление обязательно уступит место экономическому — для него он не нуждается в доказательстве. Ленин стремится создать что-то вроде корпоративного государства, в котором избранники народа будут представлять разные отрасли хозяйства страны. Он пытается убедить собеседника в том, что гражданин как политическое лицо должен уступить место производителю, как будто производитель не может быть к тому же политическим лицом. И опять, и опять в его рубленых, отрывистых фразах мы слышим знакомую лексику, столь характерную для нигилистов: «…Идея русской революции разрушит и уничтожит всякий общественно-политический строй в мире… Политическое правление отомрет. Русская революция уничтожит его повсеместно… Наша система… разрушит вашу… Вы можете уничтожить русскую революцию в России. Вы можете меня свергнуть. Это ничего не изменит… Молния, сверкнувшая из этого мрака, уже уничтожает политическую демократию повсюду…» Вот в таком духе он рассуждает, представляя себе, как мир рушится вокруг него, и вот уже все человечество послушно этой разрушительной воле… Тьма сгущается, все готово для финальной вспышки, которая озарит новый, грядущий мир.
Робинс встречался с Лениным в те дни, когда у вождя еще не возникло неприязненное, подозрительное отношение к иностранцам, когда революция была молода и новое государство еще не поразили недуги. Робинсу искренне нравился Ленин, и он этого не скрывал. Однажды Ленин сказал при нем: «Я заставлю достаточное количество людей работать достаточное количество часов с достаточной скоростью, чтобы произвести все, в чем Россия нуждается». Робинс на это мягко заметил: «Это достаточно русское заявление». Случалось, что они подтрунивали друг над другом, но всегда сохраняли самые добрые отношения.
Другим посетителем Ленина в Смольном был в тот период Георгий Соломон, знавший его с 1892 года, когда учился в Самаре. Соломон был старше и вполне мог быть другом Генералова, казненного вместе с Александром Ульяновым в 1887 году. Временами он ссорился с Лениным, критикуя его догматические взгляды, но они оставались приятелями. После Октябрьских событий Соломон пришел к Ленину в Смольный, чтобы тот объяснил ему, что происходит. Вот его рассказ:
«Беседа с Лениным произвела на меня самое удручающее впечатление. Это был сплошной максималистский бред.
— Скажите мне, Владимир Ильич, как старому товарищу, — сказал я. — Что тут делается? Неужели это ставка на социализм, на остров Утопия, только в колоссальном размере? Я ничего не понимаю…
— Никакого острова Утопия нет, — резко ответил он тоном очень властным. — Дело идет о создании социалистического государства… Отныне Россия будет первым государством с осуществленным в ней социалистическим строем… А! Вы пожимаете плечами! Ну, так вот, удивляйтесь еще больше! Дело не в России, на нее, господа хорошие, мне наплевать, — это только этап, через который мы проходим к мировой революции!
Я невольно улыбнулся. Он скосил на меня свои маленькие узкие глаза монгольского типа с горевшим в них злым ироническим огоньком и сказал:
— А, вы улыбаетесь! Дескать, все это бесплодные фантазии. Я знаю, что вы можете сказать, знаю весь арсенал трафаретных, избитых, якобы марксистских, а в сущности буржуазно-меньшевистских ненужностей, от которых вы не в силах отойти даже на расстояние куриного носа… Нет, нет, мы уже прошли мимо всего этого, все это осталось позади… Это чисто марксистское миндальничанье… Меня вам… господа хорошие, не переубедить! Мы забираем как можно левее!!
Улучив минуту, когда он на миг смолк, точно захлебнувшись своими собственными словами, я поспешил возразить ему:
— Все это очень хорошо. Допустим, что вы дойдете до самого, что называется, левейшего угла… Но вы забываете закон реакции, этот чисто механический закон… Ведь вы откатитесь по этому закону черт его знает куда!
— И прекрасно! — воскликнул он. — Прекрасно, пусть так, но в таком случае это говорит за то, что надо еще левее забирать! Это вода на мою же мельницу!..
— …Я ничего не могу пока сказать, Владимир Ильич, мне надо оглядеться, я для того и приехал… Не знаю, что будет дальше — вы только уничтожаете… Все эти ваши реквизиции, конфискации есть не что иное, как уничтожение…
— Верно, совершенно верно, вы правы, — с заблестевшими как-то злорадно вдруг глазами живо подхватил Ленин. — Верно. Мы уничтожаем, но помните ли вы, что говорил Писарев, помните? „Ломай, бей все, бей и разрушай! Что сломается, то все хлам, не имеющий права на жизнь, что уцелеет, то благо…“ Вот и мы, верные писаревским, — а они истинно революционны — заветам, ломаем и бьем все, — с каким-то чисто садистическим выражением и в голосе, и во взгляде своих маленьких, таких неприятных глаз как-то истово, не говорил, а вещал он. — Все разлетается вдребезги, ничто не остается, то есть все оказывается хламом, державшимся только по инерции! …Ха-ха-ха, и мы будем ломать и бить!
Мне стало жутко от этой сцены, совершенно истерической. Я молчал, подавленный его нагло и злорадно сверкающими глазками… Я не сомневался, что присутствую при истерическом припадке.
— Мы все уничтожим и на уничтоженном воздвигнем наш храм! — выкрикивал он. — И это будет храм всеобщего счастья! …Но буржуазию мы всю уничтожим, мы сотрем ее в порошок! …Помните это и вы, и ваш друг Красин, мы не будем церемониться!
Когда он, по-видимому, несколько успокоился, я снова заговорил.
— Я не совсем понимаю вас, Владимир Ильич, — сказал я. — Не понимаю какого-то, так явно бьющего в ваших словах угрюм-бурчеевского пафоса, какой-то апологии разрушения, уносящей нас за пределы писаревской проповеди, в которой было здоровое зерно… Впрочем, оставим это, оставим Писарева с его спорными проповедями, которые могут завести нас очень далеко. Оставим… Но вот что. Все мы, старые революционеры, никогда не проповедовали разрушение для разрушения и всегда стояли, особенно в марксистские времена, за уничтожение лишь того, что самой жизнью уже осуждено, что падает…