Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Людендорф стал близким приятелем Гитлера, посвятив ему свою жизнь. В январе 1933 года Гинденбург вручил власть над страной Гитлеру, а сам вскоре умер. Благодарный ему, фюрер устроил фельдмаршалу торжественные похороны в Танненберге, а мавзолей над его могилой получил официальное название «Имперского почетного мемориала».
Над могилою Гинденбурга фюрер воскликнул:
– О, почивший вождь, так войди же в Валгаллу…
Наверное, только в Валгалле (этом древнейшем убежище германских богов) и было место для Гинденбурга…
Вы думаете, что это конец? Как бы не так!
О конце Гинденбурга читайте в постскриптуме этой главы, а сейчас мы вернем право голоса нашему главному герою…
4. «Соловей, соловей, пта-ашечка…»
Если человек попал в плен, не будучи ранен и при оружии, он всегда желает найти для себя оправдание, а мне оправдываться даже не хочется. Лучше я расскажу все, как было, а вы уж сами, пожалуйста, рассудите – прав я или виноват…
Самсонов словно предвидел, что меня ждет, и хорошо, что я внял его совету, переодевшись в солдатскую гимнастерку. От офицера у меня остались лишь наручные часы-компас и бельгийский браунинг, а в кармане штанов, мешая бегать, болтался тяжелый револьвер марки «диктатор». Я был пленен 5 сентября, когда нашей армии уже не стало, остатки ее разбрелись по лесам, пробиваясь к русской границе. Кажется, я перехитрил сам себя. Меня подвела теория «желтого листа в осеннем лесу».
Когда все окруженцы – кто как мог – прорывались на юг, черт меня дернул подумать, что я буду умнее других, если стану двигаться на север, где я рассчитывал встретить передовые разъезды армии Ренненкампфа. Благополучно минуя вражеские патрули между озером Спирдинг и городом Иоганнесбургом, я выбрался в знакомые места, памятные мне по службе на границе, и решил выйти сразу на Граево…
Вот тут я и попался! Почти на «пороге» своего дома.
На рассвете, когда я отдыхал в лесу, меня разбудил лай собак, громкий смех женщин и мужские голоса. Между редких стволов сосен я разглядел солдат местного ландвера. Каждый из них вел под ручку свою деревенскую пассию (очевидно, немцы возвращались после вечеринки). Я быстро рванулся в сторону, но собаки уже кинулись ко мне. Привлеченные их неистовым лаем, бежали на меня и солдаты, на ходу срывая с плеч карабины. Отбиваясь от собак, я лихорадочно соображал: как быть? Отсреливаться бесполезно, ибо на каждый мой выстрел немцы ответят пачками выстрелов, и потому я разбросал по кустам свой браунинг и «диктатор», избавился от офицерского свистка и часов-компаса. Удары прикладов тут же свалили меня на землю…
Сразу набежали и молодухи, оплевывая меня, словно падаль, а одна из них, встав надо мною и растопырив ноги, вызвала безумное веселье солдат, когда решила на меня мочиться. Ну, я, конечно, поднялся и сразу заговорил по-немецки:
– Перестаньте! Я ведь ваш военнопленный…
– О! – разом восхитились пруссаки. – Ты, приятель, наверное, из офицеров, если знаешь наш язык?
– Я… русский, – был мой ответ, – но я уроженец Саратова, где полно немцев и даже вывески магазинов на русском и немецком языках. А сам я служил приказчиком у бакалейщика Шейдемана, почему и владею немецкой речью, как и своей…
Тогда бабье успокоилось, отойдя подальше, а ландверовцы дружелюбно хлопали меня по спине и даже угостили русской папиросой марки «Элегант». Так просто и почти обыденно я угодил в плен. Читатель, наверное, сочтет, что я поступил не слишком геройски, а вот он, окажись на моем месте, принял бы неравный бой… Возможно! Но судить о моем поведении читатель может лишь в том случае, если он сам оказался бы в подобной ситуации… Докурив папиросу, я сказал старшему из немцев:
– Ну, веди меня… Тебе сегодня здорово повезло!
* * *
Что бы там ни говорили, а плен есть плен, и он всегда ставит человека в постыдное, унизительное положение. Мое счастье, что я был пленен солдатом и таким образом не замарал офицерской чести. Покорившись судьбе, я давал себе точный отчет в том, что мне, как начальнику разведотдела при штабе армии Самсонова,никак нельзя «раскрывать себя», а потому я сразу решил слиться с толпою рядовых, заранее отрешившись ото всех привилегий, положенных военнопленному офицеру…
Всех нас, отмеченных злобным роком, немцы собрали на окраине Алленштейна; близ товарной станции был устроен загон – как для скота, опутанный колючей проволокой, безо всякого укрытия над головой. Я вел себя крайне осторожно, боясь нарваться на кого-либо из тех, кто знал меня раньше бравым подполковником, козыряя мне еще за десять шагов – издалека.
Однажды ко мне подсел на корточках пожилой вахмистр кавалерии Епимах Годючий, уроженец Мелитопольщины, сильно тосковавший по молодой жене и своим малым деточкам.
– Ты, кажись, судя по морде, из тилигентов будешь, – сказал он. – Коли образованный, так соображай, как бежать-то?
– Из Пруссии не удастся, – отвечал я. – Давай побережем нервы, пока не привезут в Германию… там и подумаем.
Епимах Годючий, мужик здравый, уже был у меня на примете. Он умел объясняться на немецком языке, ибо до призыва в кавалерию батрачил на хуторах у наших немецких колонистов.
– Ребятишек у меня двое, – часто горевал он, – кто приголубит их, сиротиночек? А жена така гулёна красивая, уж така стерва ладная, без меня вконец испакостится… Бежим, друг, коли ты в версититькитетах разных учился.
– Терпи, Епимах, – успокаивал я его…
Физических страданий я не испытывал, хотя кормили нас грязной баландой из картофельных очистков, немцы щедро высыпали перед нами целые бурты турнепса, которым почтевали своих тучных свиней. Мы ели! Перевозить нас в Германию не торопились, ожидая, пока в лесах не выловят нашего брата побольше. Мы лежали вповалку под открытом небом, днем нас палило солнце, поливали дожди, а по ночам, испытывая холод, пленные сползались, как черви, в неряшливые клубки, начинались стоны, бормотания, плачи, выкрики, призывы… Понятно: люди еще недовоевали, и теперь они героически сражались во сне, как бы заново переживая все кошмары минувших боев.
Наконец в лагере Алленштейна собралось столь много военнопленных, что мы не знали, где прилечь, где присесть, а чаще стояли толпой, как пассажиры в переполненном трамвае. Лишь тогда немцы подогнали к станции длинный товарный состав для перевозки скота, безжалостно распихали нас по вагонам. Конвоиров было мало, нам даже позволили настежь распахнуть двери теплушек. Мы поехали, и, помню, молодой белобрысый парень, свесив ноги из дверей вагона, надрывал душу в истошном и дурацком пении, более похожем на истерику:
Ёлки-палки, лес густой!
Ходит Ванька холостой.
Кады Ванька женится,
Кудыть Манька денется?..
Епимах не отлипал от меня, настойчиво уговаривая:
– Бежим, прыгнем… гляди, и двери открытые.
– Терпи, – сдерживал я его. – Двери-то, правда, открытые, а вдоль насыпи бродят дозорные. Прыгни под насыпь, так после тебя, отец семейства, и могилки не останется.