Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очень по тебе скучаю. Когда мы в море, мысли поглощены „железками“, а вот когда стоим у берега — летят в Саратов. Почему-то он мне кажется деревянным и зеленым, хотя знаю, что скорее он каменно-двухэтажный, со старыми купецкими особняками, с могучими кариатидами, на которых держатся балконы. Есть в Саратове кариатиды? Если нет, то очень жалко.
А что это за одноклассник у тебя там объявился в госпитале? И почему надо так часто его навещать? Их что же, мало кормят в госпитале и не развлекают никакими концертами? Странные порядки у вас в Саратове.
Знаешь, что пришло мне в голову? Ты писала, что стипендии еле хватает, чтобы отоварить карточки, а ведь тебе, наверно, хочется иногда и белого хлеба купить на рынке (если есть)? Вот я и решил послать тебе перевод на 500 рублей. Мне они не нужны, я ведь на всем готовом, и ничего больше мне не надо. А тебе пригодятся. Прошу принять без всяких колебаний. Ладно?
В сущности, все очень просто. Вот только сложности мешают. Люсенька, очень хочу тебя видеть. Очень хочу тебя целовать.
«Мир праху вашему, люди честные! Платя дань веку, вы видели в Грозном проявление божьего гнева и сносили его терпеливо; но вы шли прямою дорогой, не бояся ни опалы, ни смерти; и жизнь ваша не прошла даром, ибо ничто на свете не пропадает, и каждое дело, и каждое слово, и каждая мысль вырастает как древо; и многое доброе и злое, что как загадочное явление существует поныне в русской жизни, таит свои корни в глубоких и темных недрах минувшего».
Дочитав последние строки «Князя Серебряного», Надя закрыла книгу. На спинке стула висел ее халатик, сшитый еще Александрой Ивановной. Слабой тонкой рукою взяла Надя со стула стакан с водой и отпила немного. С тех пор как жар отпустил ее и унялся раздирающий кашель, стала мучить Надю жажда. Все время хотелось пить, пить, смачивать пылавшее сухостью горло.
Она пила, задумчиво глядя в окно, за которым мерк короткий декабрьский день. Она была одна дома, Лиза еще не вернулась с работы, Коля придет поздно, а может, и вообще не придет: у него какое-то собрание в цеху.
«Ничто на свете не пропадает, и каждое дело, и каждое слово», — вспомнилось ей прочитанное. Она содрогалась, читая о казнях и мучениях людей, о кровавом царствовании Ивана Грозного, но все это было далекой историей, не проникавшей глубоко в сердце. История, правда, занимала ее в школе, но там было скорее желание предстать в лучшем виде перед молодым учителем Валерием Федоровичем, скорее желание блеснуть перед ним толковым ответом, чем подлинный интерес к истории. Учебники, по правде, казались ей скучными.
«Ничто на свете не пропадает…» Но ведь это только в книгах (подумала она). В книгах всегда пишут о героях или злодеях, об исторических событиях или таких поступках людей, которые «не пропадают»… не теряются в скучном повторении одинаковых дней… У меня и дела незаметные, и слов таких нет, которые могли бы вырасти «как древо». Почему «древо», а не «дерево»? Для торжественности, должно быть. Древо!
О чем я мечтала, глупая, к чему стремилась? Из Кронштадта уехать, поступить в медицинский… Маме хотелось, чтоб я выучилась на бухгалтера, а я фыркала: тоже мне специальность — деньги считать… Если б не война, я училась бы сейчас уже на втором курсе мединститута. И может, встречались бы мы с Витей Непряхиным… Он уже бы отслужил на «Марате»… На танцы бы ходили в его любимый Дворец культуры… в «Пятилетку», что ли…
Ах, да что ж мечтать… Что не суждено, то и не сбудется. Жизнь идет не так, как мечтается, а по-своему, жесткая и обыденная, и повернуть ее течение невозможно.
Не сбудется, не сбудется…
И не надо! Ничего она больше не ждет.
Как там девчонки из ее бригады управляются с «Тазуей»? Эта «Тазуя» год пролежала на дне, ее моторы разъедены морской солью, покрыты ржавчиной. Мучение было с ними, пока Кузенков, их бригадир, не придумал: не подымать обмотку, не промывать якорь спиртом, а класть его целиком в ванну дистиллированной воды, так держать сутки, а потом просушить и покрыть лаком. Вроде бы хорошо получается. Изоляцию дает высокую. Экономия дефицитного спирта. Ну и — план чуть ли не на двести процентов… Он головастый, Кузенков, хоть и смешной… на ушах у него растет белый пух…
Со слабой улыбкой Надя закрыла глаза. И тотчас в зыбкой коричневатой мгле, которая всегда разливается под веками, как бы высветилось лицо с резкими чертами, пристальные светлые глаза… Опять это наваждение — нетерпеливые руки, слившиеся тела…
Наде стало жарко, кровь прилила к щекам. Что за бесстыжие мысли! Вдруг лезут в голову сами собой…
Она отпила из стакана. Ужасная сушь в горле. Как было бы хорошо ни о чем не думать. Ничего не вспоминать. Забыть страшную прошлую зиму… забыть то, что случилось однажды весенним вечером… даже имя этого человека забыть… как он забыл меня…
И жить, как живется…
Но невозможно это — ни о чем не думать. И вот уже память опять — в который раз — рисует перед взглядом темный силуэт в окне… Это было неделю назад — или больше? Коля во дворе наколол дров и принес охапку в комнату, с грохотом свалил на железный лист перед печкой. Окно было не занавешено, и Надя, лежа лицом к окну, видела, как по квадрату темного неба плыли тучи, слабо освещенные луной. Тети Лизы в комнате не было, чего-то она там возилась на кухне. «Зажги свет», — сказала Надя. Николай пошел к окну, но вдруг остановился, впечатавшись черным силуэтом в оконный квадрат. Надя не видела его лица, но чувствовала, что он всматривается в нее. Много раз она замечала прежде его напряженный взгляд — замечала и пугалась, спешила уйти или отвлечь разговором. «Что ж ты светомаскировку не опускаешь?» — спросила. Он не ответил, шагнул к дивану, Надя отодвинулась, вжалась в диванную спинку, подтыкая под себя одеяло. И услышала его голос, сдавленный, показавшийся незнакомым: «Надя… я говорить не мастер, да ведь ты сама… сама понимаешь… Выходи за меня…» У него перехватило дыхание, он вздохнул судорожно.
Она понимала. Давно уже все понимала… Тут начался мучительный приступ кашля и долго не отпускал Надю. Вспыхнул свет. Речкалов, растерянный, стоял перед нею со стаканом воды. Наконец кашель утих. Надя, измученная, выпила воды,