Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Война… — тихо произнес он. — Чего она только не наделала…
Выпал первый снег, вслед за ним завьюжило, и снова стихло.
По утрам в окно гляделся оголенный, по-зимнему бесприютный сад. С рассветом в нем появлялись красногрудые снегири, рассаживались на ветках ближней яблони и надолго замирали. Я их приманивал к своему окну, высовывая в форточку руку, сеял хлебное крошево. Птицы слетали с дерева, неторопливо, с достоинством клевали корм, и ни разу я не видел между ними драку.
Боялись они только одного человека — Клавдюху. Раньше, чем она, тяжело и властно ступая, выходила на крыльцо, снегири начинали метаться, хватать клювами хлебную крошку побольше, чтобы улететь с ней в глубину сада. Уж не знаю, чем они не нравились Клавдюхе, но всякий раз, заметив их даже в отдалении, она снимала с колышка ведро и гремела им, пока птицы не удирали. Раз Клавдюха, совсем озлившись, появилась во дворе с двустволкой и уже было прицелилась. Замерев в решительной воинственной позе, она дожидалась, когда снегири усядутся на ветке покучнее.
Я нарочно громко хлопнул форточкой, и Клавдюха обернулась и, что-то бормоча про себя, пошла к крыльцу.
Как-то в субботний день я проснулся поздно. В окно брезжила нагоняющая скуку серость. Снегирей, привыкших к частому угощению, на яблоне я не обнаружил. Обычно я сразу, с полусна, ловил глазами красные пятна, делавшие праздничной даже такую вот безрадостную холстину неба. Я подошел к окну. Во дворе, возле садовой калитки, стояла Клавдюха. Из-под шалашиком повязанной пуховой шали наблюдала за Фролом Романычем и Женечкой. Эти двое тащили на себе свернутый ковер, и он, длинный, тяжелый, загибался на плече девочки, так что изредка касался концом давно протоптанной грязноватой тропинки.
— Не волоки, сказано тебе — не волоки! — прикрикнула Клавдюха.
— Да подсоби ей, коли плохо несет… — робко заступился Фрол Романыч.
— Какая из меня подсобница! — резко перебила его Клавдюха. — Знаешь, животом сегодня маюсь.
Перебранка, хорошо слышная через открытую форточку, навела меня на уныние. Уже до этого я подумывал о бегстве, хотя деваться мне было некуда, — разве только поселиться в гостинице. Прошла неделя, как я перестал ужинать в кухне — повадился ходить в столовую. Встречи с Фролом Романычем, не говоря уже о Клавдюхе, я старался избегать, и все же нечаянно сталкивался с ним, и от его доброго печального взгляда душу захлестывала тоска.
Единственным утешением в этом доме для меня оставалась Женечка, сиротски обделенная детскими радостями. Но и эта ниточка должна была вот-вот оборваться, потому что Клавдюха запретила Женечке разговаривать со мной и чего-нибудь у меня брать, о чем тайком сообщила мне девочка. Ни пряников, ни конфет, которыми я с ней прежде делился.
Фрол Романыч с Женечкой донесли ковер до задней изгороди, где уже лежали четыре ковра, присыпанные снегом. Отряхнувшись, медленно вернулись назад, прошли мимо моей двери в жилую комнату, и скоро я услышал, как они, сбивчиво, не в ногу шагая, выносят оттуда, видимо, очередной ковер. Я тотчас выскочил из комнаты, молча взвалил скатанный ковер на плечо и понес, не обращая внимания на растерянно оброненные Фролом Романычем слова:
— Да зачем это вы… Мы уж сами…
Стараясь не замечать мрачной Клавдюхиной ухмылки, я углубился в сад, разложил ковер меж двумя яблонями. От ковра тянуло запахом нафталина и еще каким-то едва уловимым духом залежавшейся вещи. Зато орнаменты, узорчатые, по-восточному строгие и тонкие, были яркими и плотными, должно быть, сохранили свой первозданный цвет. Когда заторопился навстречу Фролу Романычу и Женечке, тащившим еще один ковер, Клавдюхи во дворе не было. Фрол Романыч задыхался. Женечка, обутая в большие подшитые валенки, чуть не плакала от изнеможения. Я подошел вовремя: Фрол Романыч, схватив широко открытым ртом морозный воздух, подавился кашлем. Я перехватил ковер, хотел мимоходом коснуться рукой до Женечкиного плеча, но девочка увернулась от ласки, громко плача, убежала в дом.
Я не считал, сколько ковров было вынесено в сад, однако не совру, если скажу: не меньше десятка.
Я собрался идти в город. Снова вышел во двор, окинул взглядом расцвеченный коврами сад, и вдруг недоброе предчувствие погнало меня туда. Возле толстого ствола яблони, намертво сжав рукой камышовый веник, лежал и корчился Фрол Романыч. Я наклонился над ним. Он силился приподнять голову, с которой, видать, при падении слетела шапка. Я помог ему сесть. Фрол Романыч посмотрел на меня застекленевшими, будто неживыми глазами. Узнав меня, стыдливо протянул руку к вмятине, оставленной его головой, припорошил снегом алое пятно крови.
Вечером того же дня у ворот меня дожидалась бабка Таисия. По-старушечьи слабо цепляясь за мой рукав, повела вдоль улицы.
— Ты, мил человек, погоди уходить-то… — горестно прошептала она. — Потерпи малость, потом у меня в дому будешь жить, я ведь агрономшу к себе пустила, курсы она проходит… А Фрол-от, брат меньшой, совсем занемог. Доктор сказал — обострение. Ты не бегай от него, компанею составь. Он-от поглядит-поглядит на тебя, молодого, до еды охочего, чего-нибудь да съест. Ему ить и доживать-то осталось скоко… — Бабка Таисия уголком шали провела по глазам. — Как войну объявили, Клавдюха его табачным настоем напоила. Признали его негодным к строевой службе, остался на складах. Мешки таскал, надорвался. А што из продуктов приносил, Клавдюха туточки на базар — на барахло, значит, менять. На людском горе-то и нажила добро… Ты уж, милок, уважь меня, старую. При тебе и малютке лучше живется, бойчее стала… Идем-ко, картошки тебе отсыплю, варенья малинового дам…
Я остался в Клавдюхином доме.
Отзвенели трескучие морозы, в свой черед пришла мягкая с сырыми оттепелями весна.
И в эту несуровую уже пору я схватил жестокую простуду, почувствовав изнуряющий жар, едва доплелся до своей комнатенки и надолго слег. Старухино малиновое варенье, простоявшее под кроватью без надобности, пригодилось.
В редакции о моей болезни узнали только на третий день, когда Женечка, ходившая в аптеку за лекарством, заодно занесла ребятам записку. Вечером на пороге появился Сема Волокушин, с ходу распечатал тогда еще дешевую недефицитную бутылку перцовки, пренебрежительно глянув на пилюли, сказал:
— Не тем лечишься. И вообще — хватит валяться. Будешь жить у моей сеструхи. Новый редактор обещает к лету выбить комнату для тебя. А я, старик, уезжаю.
От его слов я поперхнулся, поник. Мне подумалось, что уезжать он собрался неспроста — решил по доброте душевной уступить мне должность.
— Не угадал, — улыбнулся Сема.
И я поверил ему, одному из тех непоседливых газетчиков, которые не любят засиживаться на одном месте.
— Далеко? — спросил я.
— В