Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это уже не было простое очарование первых дней — настоящее желание любить колебалось теперь между всеми, настолько каждая из них естественно заменяла другую. Быть покинутым той из девушек, которая мне нравилась больше всех, было бы для меня не самое печальное, но та, которая бы покинула меня, сразу понравилась бы мне больше всех, потому что в ней сосредоточились бы для меня вся та печаль и все те мечты, которые смутно реяли над всеми. Впрочем, в этом случае я жалел бы об утрате в ее лице всех ее подруг, в чьих глазах я вскоре лишился бы всякого престижа, признавшись им в той своеобразной коллективной любви, какую питают к публике политический деятель или актер, которые не в силах утешиться, если эта публика, дарившая их полной своей благосклонностью, отворачивается от них. Иногда я даже вдруг начинал надеяться, что тех милостей, которых мне не удалось добиться от Альбертины, я добьюсь от той или иной из них, если, прощаясь со мной накануне вечером, она говорила мне какое-нибудь двусмысленное слово или бросала двусмысленный взгляд, на целый день направлявший к ней потом мое желание.
Оно с тем большим упоением блуждало между ними, что на этих подвижных лицах уже настолько обозначались их особенности, что можно было различить, хотя бы ему еще и предстояло меняться, незастывший и колеблющийся образ. Различиям, существовавшим между ними, конечно, далеко не соответствовали их в равной мере отличавшиеся друг от друга по длине или ширине черты, которые, пожалуй, почти что можно было перенести с одной девушки на другую, как бы мало похожи ни были они. Но лица мы познаём не математически. Во-первых, мы начинаем не с измерения отдельных элементов, мы исходим из выражения, из чего-то целого. У Андре, например, проницательность нежных глаз как будто гармонировала с узким носом, таким тонким, словно это была одна кривая, проведенная для того лишь, чтобы одной линией выразить всю мягкость, двоившуюся несколько выше в улыбающихся взглядах-близнецах. Такая же тонкая линия проходила в ее волосах, гибкая и глубокая, как будто это ветер взбороздил песок. И здесь, должно быть, она была наследственной; совершенно седые волосы матери Андре были сбиты подобным же образом, в одном месте вздуваясь, в другом опускаясь, точно снег, образующий то возвышения, то провалы, в зависимости от неровностей почвы. Конечно, в сравнении с тонкими очертаниями носа Андре нос Розамунды представлял широкие поверхности, как высокая башня на мощном фундаменте. Если выражение лица может убедить в огромном различии между тем, что отделено величиной бесконечно малой, и если бесконечно малая может сама по себе создать совершенно особое выражение, целую индивидуальность, — то всё же не только благодаря какой-нибудь линии, воплощавшей эту бесконечно малую, и не только благодаря своеобразию выражения, эти лица казались несводимыми одно к другому. Между лицами моих приятельниц разграничение еще более глубокое создавалось окраской — и не столько многообразной красотой оттенков, которые она придавала им, столь противоположных, что, глядя на Розамунду, залитую желтовато-розовым светом, который еще больше выделялся по контрасту с зеленоватым мерцанием ее глаз, и глядя на Андре, бледные щеки которой так строго и благородно оттенялись ее черными волосами, я испытывал такое же наслаждение, как если бы смотрел то на герань, растущую на берегу озаренного солнцем моря, то на камелию, окруженную ночью, — сколько благодаря тому, что бесконечно малые различия в очертаниях непомерно разрастались и соотношения между поверхностями совершенно изменялись под влиянием нового элемента — краски — мастерицы распределять оттенки, так же как и обновлять или хотя бы видоизменять размеры. Таким образом лица, может быть, мало отличавшиеся по структуре, вытягивались или расширялись, смотря по тому, озарялись ли они пламенем рыжих волос с розовым отливом или белым светом матовой бледности, — становились чем-то иным, как те аксессуары русских балетов, что иногда при дневном свете представляют всего лишь обыкновенный бумажный кружок, который, однако, повинуясь гению Бакста, в зависимости от светло-красного или лунного света, пролитого на декорацию, четко вкрапливается в нее, как будто это бирюза на фасаде дворца, или мягко распускается, точно бенгальская роза среди сада. Так, познавая лица, мы измеряем их, но как художники, а не как землемеры.
С Альбертиной дело обстояло так же, как с ее подругами. В иные дни, точно похудев, изменившись в лице, которое окрашивалось в серый цвет и принимало хмурое выражение, причем в глубине ее глаз, как иногда в глубине моря, мерцала лиловатая прозрачность, она словно переживала тоску изгнанницы. В другие дни ее лицо, став более светлым, задерживало желания на своей, точно лаком покрытой и клейкой, поверхности и не позволяло им направляться дальше, если только не случалось внезапно взглянуть на нее сбоку, потому что ее щеки, матовые на поверхности, как белый воск, просвечивали румянцем и от этого так хотелось поцеловать их, уловить этот прячущийся особенный оттенок. А порой счастье заливало ее щеки таким изменчивым светом, что кожа, став текучей и расплывчатой, словно пропускала взгляды каких-то скрытых под нею глаз, которые окрашивали ее в другой цвет, хоть она и была как будто из того же вещества, что и глаза; по временам, когда, не вдумываясь, случалось смотреть на ее лицо, усыпанное мелкими коричневыми точками, где переливались точно два голубых пятна, казалось, что это — яйцо щегленка, а иногда — что это опаловый агат, отделанный и отполированный только в двух местах, где на фоне коричневого камня, подобно прозрачным крыльям голубой бабочки, сияют глаза, в которых плоть становится зеркалом и дает нам иллюзию, что здесь в большей степени, чем в других частях тела, мы приближаемся к душе. Но чаще всего цвет лица ее был ярче, и тогда она была оживленнее; иногда на фоне бледного лица розовел только кончик носа, тонкий, как у маленькой лукавой кошечки, с которой хочется поиграть; иногда ее щеки так лоснились, что взгляд скользил, точно перед ним была миниатюра, по их розовой эмали, которая казалась еще более нежной, еще более естественной благодаря приподнятой копне ее черных волос; порою ее щеки принимали лиловато-розовую окраску цикламена, иногда даже, если Альбертине случалось разгорячиться и ее лихорадило, их покрывал темный пурпур иных сортов роз, почти черный багрянец, вызывавший представление о ее болезненности, которая низводила мое желание до степени чего-то более чувственного и придавало ее взгляду что-то еще более нездоровое и порочное; и каждая из этих Альбертин была другая, подобно тому как танцовщица при каждом своем появлении кажется иной, если от бесконечно разнообразной игры прожектора меняются ее очертания, краски, характер. Быть может, именно потому, что так различны были эти существа, которые я тогда видел в ней, я сам впоследствии привык быть разным человеком, смотря по тому, о какой Альбертине я думал, — ревнивым, равнодушным, сладострастным, меланхоличным, неистовым, — и делался таким не только по прихоти воспоминания, воскресавшего во мне, но и благодаря разному отношению к одному и тому же воспоминанию, в зависимости от силы веры, с ним связанной. Ибо всё время приходится возвращаться к этому, к этой вере, которая большей частью помимо нашего ведома наполняет нашу душу, но которая, однако, важнее для нашего счастья, чем тот человек, которого мы видим, потому что мы видим его сквозь нее, это она придает мимолетное величие существу, на которое мы смотрим. Ради точности мне следовало бы называть разными именами каждое из тех «я», которым впоследствии пришлось думать об Альбертине; тем более следовало бы называть разными именами каждую из тех Альбертин, что появлялись передо мной, всегда неодинаковые, как те моря — только ради удобства называемые мною просто морем, — которые сменялись одно за другим и на фоне которых, точно нимфа, вырисовывалась она. Но прежде всего, совершенно так же, как в каком-нибудь рассказе сообщают о погоде, которая была в такой-то день, однако с гораздо большей пользой, мне следовало бы называть всегда особым именем веру, владевшую моей душой в каждый из тех дней, когда я видел Альбертину, — веру, создававшую атмосферу, определявшую облик людей, подобно тому, как на облик моря влияют те едва заметные облачка, от скученности, от изменчивости, от разбросанности, от движения которых всякая вещь меняет свою окраску, — те облачка, завесу которых однажды вечером разорвал Эльстир, не представив меня девушкам, чьи образы показались мне вдруг более прекрасными, когда они стали удаляться, — облачка, возникшие вновь несколько дней спустя, когда я познакомился с ними, туманившие их блеск, часто скрывавшие их от моих глаз, непроницаемые и нежные, подобные вергилиевой Левкотее.