Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своем первом романе «Маг», написанном, как и все подобные истории, под огромным влиянием «Одиссеи», я использовал знаменитую цитату из «Четырех квартетов» Т.С.Элиота:
Мы не перестанем вести свой поиск,
И венцом всех наших усилий
Станет прибытие в исходную точку,
И тогда мы впервые поймем, где мы.
Этого, впрочем, не случается с Одиссеем, когда он наконец высаживается на берег Итаки – по мрачной иронии судьбы он делает это прямо перед входом в пещеру Форкиса[446], одного из предполагаемых отцов Сциллы. Одиссей даже не сразу узнает свой родной остров – отчасти потому, что Афина окутала туманом берег именно там, где высадился наш герой. Кроме того, он погружен в мрачные мысли, ибо не знает, что здесь за люди и как они поведут себя, не знает, где спрятать подарки, преподнесенные ему родителями Навзикеи, и уже очень жалеет, что покинул Скерию-Корфу. Ему кажется, что его провели и высадили на каком-то необитаемом острове. Первый поступок Одиссея на Итаке – и в высшей степени для него типичный – проверить, не был ли украден какой-нибудь из драгоценных даров командой судна во время высадки на берег. (Корабль отплыл в обратный путь, на остров Корфу, но тут же был превращен в риф Посейдоном в его последнем всплеске гнева.) И вот Одиссей заливается слезами на пустынном и явно бесплодном берегу. Тут-то и появляется перед ним молодой красивый пастух – а точнее, в очередной раз переменившая обличье Афина – и сообщает ему, где он в действительности находится.
Однако этот первый спад напряжения (антикульминация), а также довольно странные колебания со стороны Пенелопы, ведущей себя весьма холодно, пока она наконец не признает своего мужа и в сердце ее не вспыхнет прежняя любовь, как раз, на мой взгляд, и ставят все точки над i в безнадежной истории Одиссея, в его абсолютной неспособности сделать что-то конкретное, а не предаваться на волю случая или колеса судьбы, хотя в итоге колесо это останавливается всегда именно в той точке, откуда и начало свое вращение. Одиссей, может, и ведет себя умнее некоторых, встреченных им на жизненном пути, однако, ужасный и ненасытный, он остается навечно приговоренным к бесконечным странствиям по морю, кругами, кругами, от острова к острову, от одного испытания к другому.
Единственная земля, где живут люди, «совсем ничего не знающие о море», – это Царство мертвых. Так что, плохо это или хорошо, единственный ответ на те загадки, которые преподносит жизнь, заключен в путешествии к островам. В длинном предпоследнем пассаже другого величайшего романа, представляющего собой благороднейшую форму преклонения перед величием «Одиссеи», другой моряк, Леопольд Блум, также оказывается перед жесткой необходимостью своего возвращения на Итаку под конец своего пребывания в Дублине. Вот каковы его мысли по этому поводу:
«И отбывший – нигде и никогда не явился бы снова…
Вечно скитался бон, принуждаем одним собою, до крайних пределов своей кометной орбиты, за неподвижные звезды, солнца изменчивые, и зримые лишь телескопу планеты, и разные разности космоса, до крайних границ пространства, из земли в землю переходя, между народов, среди событий. Но где-то, едва различимо, он услыхал бы и, словно того не желая, нудимый велением солнца, последовал зову вернуться. Вслед же за тем, исчезнув из созвездия Северной Короны, он неким образом явился бы вновь возрожденным, над дельтой созвездия Кассиопеи и после неисчислимых эонов странствий вернулся неузнанным мстителем, вершителем правосудия над злодеями, сумрачным крестоносцем, спящим, восставшим от сна и обладающим финансовыми ресурсами, превосходящими (гипотетически) сокровища Ротшильда и серебряного короля.
Что сделало бы подобное возвращение иррациональным?
Огорчительное равенство между исходом и возвращением во времени через обратимое пространство и исходом и возвращением в пространство через необратимое время.
Какая игра сил, порождая инерцию, влекла нежелательность отъезда?
Поздний час, влекущий медлительность, ночная тьма, влекущая незримость, неизведанность дорог, влекущая риск; нужда в отдыхе, отвлекающая от движения; близость занятой постели, отвлекающая от исканий; предчувствие тепла (человеческого), умеряемого прохладой (простынь), отвлекающей от желания и влекущей желанность; статуэтка Нарцисса, звук без эха, желаемое желание».
(Д. Джойс. Улисс. Перевод В. Хинкиса и С. Хоружего.)
Это Одиссей: путешествие в уме. Настоящий Улисс – это тот, кто некогда написал «Одиссею». Это Джойс, это каждый художник, который отправляется в путешествие по неведомому миру Бессознательного и знает, что ему придется непременно «поднять перчатку», брошенную ему прибрежными скалами, чудовищами, сиренами, разными Калипсо и Цирцеями, и при этом он будет обладать всего лишь весьма смутной надеждой, что Афина где-то неподалеку и, возможно, придет ему на помощь, а под конец он, разумеется, встретится с мудрой и верной Пенелопой. Главной, на мой взгляд, и часто повторяющейся символикой в «Одиссее» являются бесконечные и преднамеренные лишения, которым подвергается главный герой: он лишается своих кораблей, своих спутников, своих надежд и одежд и даже собственной кожи – на утесах Корфу. Возможно, единственной надеждой на спасение самого себя для этой «статуи Нарцисса, звука без эха, желаемого желания» является цветок травы моли (moli bloom), которую Гермес дал Одиссею на пороге обители Кирки и которую Джеймс Джойс поместил («приколю ли я белую розу») в самый конец своего женственного шедевра, в имя своей Молли Блум: «Да, он сказал, я горный цветок, да, это верно, мы цветы, все женское тело, да, это единственная истина, что он сказал за всю жизнь, и еще это для тебя светит солнце сегодня».
Я бы хотел сейчас рассказать историю куда более позднего и вполне реального Одиссея и его команды, а также тех замечательных островов, которые они для себя открыли. Имея в виду то сокровище, которое в конечном счете было явлено миру благодаря их путешествию, я страшно горжусь тем, что история эта начинается действительно совсем рядом с моим домом, где я пишу эти строки: а точнее – в Лайм-Риджисе в период правления Марии Кровавой. В 1554 году жена торговца Джона Сомерса родила четвертого сына; 24 апреля ребенка окрестили и нарекли именем Джордж. Прошло десять лет, и у еще одного жителя Лайма, Джона Журдена, также родился сын, которого назвали Сильвестром.
Джордж Сомерс рано приобщился к морскому делу и к 90-м годам XVI века стал одним из многочисленных пиратствующих капитанов елизаветинской эпохи, что без конца бороздили воды Атлантики, совершили немало славных дел и опалили немало бород. Томас Фуллер в своем труде «Герои Англии» сообщает, что Сомерс был «агнцем на суше… но львом на море» и значительной частью своих славных деяний был обязан блестящему мастерству навигатора. Однако к 1600 году, похоже, та сторона натуры Сомерса, что была «агнцем», взяла над ним верх, и он удалился на покой, со всей своей славой и добычей вернувшись в Лайм, к законной супруге. Она была местной девчонкой, звали ее Джейн или Джоан Хейвуд, и поженились они в 1582 году, когда ей было восемнадцать. В 1603 году Сомерс стал членом парламента от своего города и был посвящен в рыцари. В 1604 году его избрали мэром. Однако совершенно очевидно, что он, как и всякий истинный Одиссей, не мог жить возле моря просто так, он должен был бороздить его воды под парусом!