Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Аркадий Маркович, дорогой наш, куда же вы запропастились?
Она сказала это подобострастно, и тот снял шапку и во второй раз приложился к ее ласте. На его голове просвечивалась круглая темечная лысина, замаскированная начесом. Свою преждевременную плешь не каждый, конечно, может носить с грацией, но настоящий мужчина, по-моему, не должен возиться с нею как с позором, который надо скрывать.
— У вас, кажется, новый сотрудник? — сказал он Вереванне обо мне. Она кручинно ответила «представьте себе», и я вынужденно привстал со стула, — как-никак, а меня вроде бы рекомендовали для знакомства.
— Аркадий Хохолков… Не жмите, пожалуйста, крепко руку, — предупредил он меня. Я машинально, вслед за ним, тоже назвал свое имя и фамилию. Вераванна тогда откровенно фыркнула, и это помешало мне исполнить странную просьбу Хохолкова, — я пожал его толстоватую короткую ладонь с нормальной в таких случаях крепостью. Он никак не среагировал на это, и я не поверил, что у него болит рука…
Заносить меня начало позже, уже после того как Хохолков многозначительно-молча и стоя вручил Вере-ванне рассказ. Вераванна растроганно приняла его в обе руки и, не читая надписи, возбужденно и шепеляво сказала «шпачибо». Когда они сели, Хохолков замедленным движением — как после долгой изнурительной дороги— достал из кармана дубленки непочатую оранжевую пачку сигарет «Кэмел». Он прикурил от газовой японской зажигалки, — перламутровой, плоской и изящно маленькой. Точно такую у меня прихватили вместе с брюками те четверо молодцов в беретиках.
— Ну? Рассказывайте. Где вы пропадали? — западающим шепотом, навалясь бюстом на стол, сказала Вераванна. Руки она держала на рассказе. Хохолков затянулся сигаретой и замученно прикрыл веки. Вот тогда меня и начало заносить, — наши столы ведь почти соприкасались, и я, глядя в рукопись, невольно видел и Веруванну и Хохолкова. «Ну, пожалуйся, пожалуйся, что ты, мол, смертельно устал. Просит же человек», — мысленно посоветовал я Хохолкову.
— Страшно устал, Верочка, — сказал он, а я поспешно закурил «Приму». — Только что вернулся из загранки… Вы представляете?
Он стал рассказывать о Токио. Все, что он говорил, соответствовало истине, — не только, наверно, в Японии, но и в любом заокеанском большом городе советский человек — особенно русский — в самом деле быстро надсаживается духом и телом. Его сердце сразу же начинает там ныть и проситься домой, в свой родной Саратов или Бердичев, безразлично. Причин этому много: и наша извечная и труднообъяснимая заторможенность — если мы всего-навсего лишь рыбаки или туристы а не дипломаты — к принятию чужого языка, нрава и вкуса; и пугающая оголтелость безустально жаждущих фунтов и долларов; и сознание собственной потрясенности и беспомощности в том сумасшедшем-сумасшедшем мире; и обновленно — всегда обновленно! — возгорающаяся тогда любовь все к тому же самому Саратову. В то же время мне по собственному опыту было известно, что неожиданно попавший за океан наш человек не очень охотно признается грамотному соседу в своих впечатлениях, — тут ведь легко можно навлечь на себя подозрение в степной отсталости или показаться просто-напросто трепачом. Во всяком случае говорить об этом бывает не легко и не просто: там, между прочим, попадается и такое, что хочется навсегда увезти с собой.
Хохолков жаловался на свою усталость от «загранки» с каким-то сладким упоением, и то, что он не спрятал, а оставил на виду у Верыванны сигареты и зажигалку, не снял дубленку и парился в ней, что на нем были «художественные» летние штаны и зимние полумужские-полуженские боты, все это каверзно мешало мне поверить в искренность его жалобы, хотя сам я был, возможно, вдвойне больший тряпичник, чем он.
— Будете писать теперь книгу, да? — вкрадчиво спросила Вераванна. Хохолков обремененно наклонил голову, — куда, мол, денешься, а я подумал, что надо было подать ему не пять, а только два пальца — средний и указательный, раз он просил не жать руку. Подать, и все. И сесть как ни в чем не бывало. Затем мне пришла в голову совсем шальная мысль — взять, поплевать себе на ладонь, подойти к Хохолкову и шлепнуть по темечку. Шлепнуть, конечно, несильно, но чтобы все-таки получился сыро чмокнувший хлопок. Что бы после этого было? Ну что? Я тогда же пристыженно рассудил, что во мне только потому, наверно, сохранился запас глупого ребячества, что его не привелось израсходовать вовремя, в детстве…
Когда Хохолков ушел, я спросил у Верыванны, чем был вызван ее эмоционально сочный смех.
— Как это чем? — негодующе вскинулась она, — взъярилась, видно, из-за «сочного смеха». — Если представляется человек с писательским именем, а к нему, видите, тоже лезут с собой, то это странно даже! Как говорится, куда рак с клешней, туда и конь с копытом!
— Это говорится наоборот, но вы обмолвились правильно, — сказал я.
— В чем это я обмолвилась правильно?
— Насчет рака, — сказал я. — Разве этот плешивый потешник в самом деле писатель?
— А кто же он, по-вашему?
— Угодник его знает, — ответил я. — Что он написал-то?
— Две повести и вот этот рассказ!
Вераванна помахала перед собой «Полетом на Луну», как веером. Я засмеялся и сказал, что это не рассказ.
— А что же? — визгливо спросила она.
— Это? Чепуха-с. Этакий аммиачный пар-с… И почему вы пищите? Я же не щекочу вас под мышками, — невинно сказал я. Она схватила со стола рассказ и уже из коридора, из-за двери, крикнула, что я хулиган.
Без Верыванны — она не вернулась после нашей беседы — я закончил в тот день правку «Степи широкой» и позвонил Ирене. Волобуй сохранял все тот же бодроблагополучный голос, и я поблагодарил его, вместо того чтобы извиниться за ошибочно названный номер: я окончательно поверил, что там ничего страшного не случилось. Просто она заболела немного ангиной, и все. А Волобуй… что ж Волобуй! Он должен оставаться на своем месте и вести себя как следует… Ухаживать и все такое. Это хорошо, что он боевитый и заботливый… Пусть себе там мажордомит! Это хорошо, что он заботливый… С этим примирительным чувством к Волобую я и отправился к Вениамину Григорьевичу, когда меня позвали к нему в конце рабочего дня. Рукопись я захватил с собой, полагая, что это и есть причина моего вызова к начальству. Был альпийски мягкий, не морозный и не слякотный день, и витражные косячки в окне кабинета Владыкина тлели притушенно-меркло. Вениамин Григорьевич поздоровался со мной без руки, — переставлял на столе подставочку для карандашей, и я