Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уход Хоффмана за кулисы сопровождался продолжительными аплодисментами. Еще несколько минут ничего не происходило, затем вспыхнуло освещение в оркестровой яме и появились музыканты. После новой овации воцарилась напряженная тишина; оркестранты рассаживались, настраивали инструменты, поправляли пюпитры. Даже буйная компания, сидевшая внизу, прониклась, видимо, серьезностью происходящего; они спрятали карты и пристально наблюдали.
Оркестр расселся, и луч прожектора упал на сцену у кулис. Еще через минуту за сценой послышался топот. Звук нарастал, и наконец в пятно света вступил Бродский. Он помедлил, вероятно давая зрителям возможность оценить его внешний вид.
Без сомнения, многие из присутствующих с трудом его узнали. В вечернем костюме и ослепительно белой концертной рубашке, с тщательно уложенными волосами, он представлял собой впечатляющую фигуру. Правда, нельзя было отрицать, что замызганная гладильная доска, которую он по-прежнему использовал в качестве костыля, несколько портила эффект. Сверх того, когда Бродский двинулся к дирижерскому подиуму (гладильная доска при каждом шаге громко хлопала), я заметил, как он обошелся со своей пустой штаниной. Ему не хотелось, чтобы она болталась, – и это было вполне понятно. Но вместо того, чтобы завязать ее узлом, он обрезал ее на дюйм или два ниже колена, сделав грубую подрубку. Я понимал, что в данных условиях об элегантности нечего и думать, однако, на мой вкус, шов был чересчур заметен и привлекал излишнее внимание к травме.
Но пока Бродский передвигался по сцене, я подумал, что был не прав. Я ожидал, что толпа, обнаружив, в каком состоянии находится Бродский, испуганно вздохнет, но этого не произошло. Насколько я мог судить, публика вообще не обратила внимание на отсутствие ноги и, настороженно притихнув, ждала, когда Бродский взойдет на подиум.
То ли от усталости, то ли от напряжения, но передвигался он с гладильной доской не так ловко, как прежде в коридоре. Он сильно шатался, и мне подумалось, что с такой походкой публика, не замечавшая его увечья, может счесть Бродского пьяным. В нескольких ярдах от подиума он остановился и раздраженно посмотрел на доску – она, как я заметил, снова начала раскрываться. Он потряс доску и вновь двинулся вперед. Ему удалось пройти несколько шагов, и тут в доске что-то сломалось. Как только он налег на нее всей тяжестью, она начала раскрываться, и Бродский вместе с доской оказался на полу.
Реакция на это происшествие была странной. Вместо того чтобы испуганно вскрикнуть, аудитория первые несколько секунд неодобрительно молчала. Затем по залу пробежал шепоток, коллективное «гм!», словно, несмотря на настораживающие признаки, публика воздерживалась от окончательного суждения. То же отсутствие спешки и даже некоторую брезгливость продемонстрировали и трое рабочих сцены, высланные Бродскому на помощь. Так или иначе, но Бродский, поглощенный сражением с доской, сердито крикнул, чтобы они убирались. Рабочие остановились на полпути и, прикованные к месту болезненным любопытством, продолжали наблюдать за Бродским.
Тот несколько мгновений продолжал корчиться на полу. Он то делал попытки подняться, то старался высвободить край одежды, застрявший в механизме гладильной доски. В какой-то момент он разразился проклятиями, которые, видимо, адресовались доске, но усилители донесли их до публики. Я снова перевел глаза на мисс Коллинз: она, не вставая с сиденья, наклонилась вперед. Видя, что Бродский остается на полу, она снова откинулась на спинку кресла и поднесла палец к подбородку.
Наконец у Бродского дело сдвинулось с мертвой точки. Он сумел выпрямить доску в сложенном положении и подтянуться, затем гордо выпрямился на одной ноге; доску он держал обеими руками, расставив локти, словно бы собирался на нее взгромоздиться. Бродский грозно сверкнул глазами в сторону трех рабочих, а когда те попятились за кулисы, обратил взгляд на аудиторию.
– Знаю, знаю, – произнес он, и, хотя говорил негромко, микрофоны вдоль рампы подхватили его голос, – знаю, о чем вы думаете. Ну что ж, вы ошиблись.
Бродский опустил глаза и снова сосредоточился на неловком положении, в котором находился. Он еще немного выпрямился и провел ладонью по рабочей поверхности доски, словно впервые сообразив, для чего она предназначена. Наконец перевел взгляд на публику и произнес:
– Гоните прочь все подобные мысли. Это, – он вытянул подбородок, указывая на пол, – это просто несчастный случай, и ничего более.
По залу снова пробежал шепот, и затем воцарилась тишина. Минуту-другую Бродский недвижно стоял, согнувшись над гладильной доской, и изучал глазами дирижерский подиум. Я понял, что он оценивает расстояние. В самом деле через мгновение он пустился в поход. Он целиком поднимал раму доски и со стуком опускал ее на пол, затем подтягивал свою единственную ногу. Публика вначале растерялась, но, видя, как Бродский упорно продвигается вперед, некоторые заключили, что наблюдают своеобразный цирковой номер, и начали хлопать в ладоши. Этот пример был быстро подхвачен всей прочей публикой, так что остаток пути Бродский проделал под громкие аплодисменты.
Добравшись до подиума, Бродский выпустил из рук доску и, ухватившись за его полукруглую оградку, осторожно выпрямился. Опираясь на перила, он нашел устойчивое положение и затем взял дирижерскую палочку.
Аплодисменты, сопровождавшие номер с гладильной доской, стихли, и в зале снова воцарилась атмосфера напряженного ожидания. Музыканты также поглядывали на Бродского нервозно. Тот, однако, получив оркестр после многих лет в свою власть, явно этим упивался и некоторое время продолжал улыбаться и смотреть по сторонам. Наконец он взмахнул дирижерской палочкой. Музыканты приготовились, но Бродский вновь передумал и, опустив палочку, обернулся к публике. С добродушной улыбкой он произнес:
– Все вы думаете, что я мерзкий пьяница. Сейчас увидим, вся ли это правда.
Ближайший микрофон располагался несколько в стороне, и это замечание слышала, вероятно, только часть аудитории. Так или иначе, в следующее мгновение Бродский опять взмахнул дирижерской палочкой – и оркестр грянул резкие начальные ноты «Вертикальностей» Маллери.
Такое начало не показалась мне столь уж чужеродным, однако публика, очевидно, ждала иного. Многие подскочили, а на пятом-шестом такте затянувшегося диссонанса на некоторых лицах появился испуг. Даже кое-кто из музыкантов настороженно переводил взгляд с дирижера на партитуру и обратно. Однако Бродский продолжал наращивать напряженность, сохраняя в то же время подчеркнуто медленный темп. На двенадцатом такте звучание взорвалось и, вибрируя, стихло. Публика испустила легкий вздох, но тут же музыка снова пошла по нарастающей.
Время от времени Бродский опирался на свободную ладонь, но к этому моменту, глубже погрузившись в себя, обрел, казалось, способность сохранять равновесие почти без всякой дополнительной поддержки. Он раскачивался и как ни в чем не бывало размахивал обеими руками. Пока звучали начальные пассажи первой части, я заметил, что некоторые из оркестрантов бросают в публику виноватые взгляды, говорящие: «Знаете, это он нам так велел!» Но с каждой минутой замысел Бродского все больше втягивал музыкантов в свою орбиту. Первыми позволили себя увлечь скрипки, а затем и прочие инструменты, забывая обо всем на свете, целиком растворялись в игре. Погружаясь в меланхолию второй части, оркестр, казалось, окончательно признал власть дирижера. Публика также перестала ерзать и словно окаменела.