Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матисс тянул с ответом почти два месяца. В Ницце ожидали бомбардировок и возможной высадки союзников — после поражения Германии в Северной Африке в начале мая такой ход событий стал вполне вероятным. Когда же поползли слухи об эвакуации из города детей и стариков старше семидесяти, Матисс решил на всякий случай уехать с побережья, как и Рувейр. Рувейр поселился в маленькой гостинице в Вансе, а Матиссу нашел дом, который сдавался в аренду на год, — виллу «Мечта» («Le Revê»), стоящую на скалистом склоне холма, чуть выше старого города. Лидия вместе с кухаркой Жозетт поехали посмотреть дом и все устроить, чтобы Матисс мог перебраться туда вместе с ночной сиделкой[249].
Он был еще очень слаб. Сделать больше сотни шагов ему было не под силу, глаза защищали круглые черные очки. Врачи предписали ему полный покой — по крайней мере в течение двух месяцев, и Матисс решил использовать образовавшийся перерыв для обдумывания новых работ, хотя до конца не был уверен, что когда-нибудь снова сможет начать писать. Его комната на первом этаже выходила на террасу, с которой можно было спуститься в сад с пальмами и оливковыми и апельсиновыми деревьями. Лидия купила инвалидное кресло на колесах и договорилась с местным торговцем, что тот будет поставлять им овощи, поскольку ее патрон должен соблюдать вегетарианскую диету. На вилле не было ни телефона, ни автомобиля и тишина стояла такая, что Матиссу порой казалось, что он попал в другую страну.
Здесь он наконец-то сочинил ответ Маргерит. Он писал, что не питает иллюзий вновь обрести прежнюю энергию, но чувствует, что завершил художественные эксперименты, которыми занимался всю жизнь, и намерен использовать эти свои открытия, какими бы незначительными они ни казались другим. Когда он коснулся будущего, прежнее чувство обиды взяло верх («Меня преследовали всю мою жизнь, и я находил убежище в работе, трудясь как раб на галерах»). «Рембрандт, Бетховен, Моне, Сезанн и Ренуар в старости тоже были забыты современниками, — напомнил он дочери. — Должен ли я остановиться, если качество моей работы ухудшается? Каждый возраст имеет свою прелесть — в любом случае я все еще работаю с интересом и удовольствием. Это единственное, что мне остается…» Письмо получилось длинным. Матисс обдумывал его несколько недель. Отчасти оно было самозащитой, отчасти — страстным, мучительным обращением к прошлому, к последующим поколениям, к дочери, чье понимание было для него важнее всего: «Пойми меня — ты это можешь».
В числе претензий, выдвинутых Маргерит, был упрек в безнадежной оторванности от реальности. В Париже ходили слухи, что Матисс либо умирает, либо совсем выжил из ума и покупать его последние работы стоит исключительно ради подписи. Художник надеялся, что хотя бы «Темы и вариации» вызовут интерес у молодежи, но практически ничего не продалось (пятьсот экземпляров, половина всего тиража, не один год пролежали в шкафу в Вансе, где по ним бегали мыши). Скира вынужден был отложить издание Ронсара на неопределенный срок, а для Шарля Орлеанского издателя не было даже в перспективе. Матисс занялся иллюстрациями к «Пасифае» Анри де Монтерлана, попробовав вместо цветных карандашей, которые использовал для поэм Шарля Орлеанского, экспериментировать с линогравюрой. Таким образом, у него появилась возможность рисовать «яркими» белыми линиями на черном, как ночное небо, фоне. «Это книга человека, который не может спать», — заметил Арагон, увидев остолбеневшую от ужаса «Пасифаю», запрокинувшую в безмолвном крике голову. «Единственный мазок белого на черном фоне, подобный вспышке молнии, — описывал Арагон образ, который, как ему казалось, выходил за рамки поэмы Монтерлана. — Возможно, в реальности это было страдание другого рода, происходящее за стенами его дома, которое преобразило эту древнюю историю — во всяком случае, в наших глазах — в отзвук событий, о которых никто не говорил в присутствии Матисса».
Рисование на бумаге, медной пластине или линолеуме было способом извлечения из подсознания образов, не всегда понятных даже самому Матиссу. Обнаружив, что глаза быстро устают при дневном свете, он все чаще работал ночью или закрывал ставни (окулист, у которого он все-таки решился проконсультироваться, диагностировал перенапряжение и посоветовал побольше отдыхать, не слушать радио и избегать разговоров о войне). Линогравюры давали ту непосредственность и простоту выражения чувств, к которой он всегда так стремился. То же самое позволял и метод вырезок из бумаги, впервые использованный им при оформлении «военного номера» журнала «Verve». В июне, перед отъездом из Симьеза, когда военные корабли союзников патрулировали средиземноморское побережье, готовясь высадиться в Европе, он снова взял ножницы и начал вырезать бумажные фигурки, как делал это четыре года назад в офисе Териада в ожидании начала войны.
«Летом 1943 года, в самый мрачный момент войны, он сделал Икара, — написал Арагон. — В “Падении Икара”… две полосы, закрашенные глубокой синей краской, рассекал широкий луч черного света, в котором Икар был оставлен белым, как смерть; из признаний самого Матисса следует, что желтые пятна солнца или звезды, если придерживаться мифологии, были для него в 1943 году разрывами снарядов». На Териада, который уже несколько лет подбивал Матисса на новый, еще более амбициозный совместный проект, этот коллаж из бумажных вырезок произвел сильное впечатление. Особенно когда Матисс показал его вместе с другой композицией — белыми танцовщицами и звездами (или рвущимися снарядами) на зеленом фоне. Они станут, соответственно, фронтисписом и обложкой номера журнала «Verve», посвященного Матиссу. «Падение Икара» приведет к рождению одной из наиболее необычных книг XX столетия — книги декупажей (вырезок из бумаги) под названием «Джаз», над которой Матисс работал всю первую зиму в Вансе.
В начале июля союзники высадились на Сицилии, бомбили Рим и Неаполь и после шести недель ожесточенных боев наконец захватили Юг Италии. 9 сентября, когда итальянцы капитулировали и в Ниццу вошла немецкая армия, Ване превратился в часть прифронтовой зоны. Гражданское население могло быть изгнано из города в любой момент, однако даже если бы Матиссу приказали уехать, ему вряд ли бы удалось сдвинуться с места. Он признался Маргерит, что не пожелал бы и врагу испытать те страдания, которые переносит он ежедневно; я не болен, говорил он, а ранен — «как человек, пораженный взрывом, у которого, к примеру, вырвана стенка желудка». Скоро авиация союзников обрушилась на Лазурный Берег, и тишину в Вансе разорвали сирены воздушной тревоги. Почтовое сообщение было прервано, дороги блокированы, а поезда пускались под откос местными «маки», которых Жан Матисс учил обращаться с оружием и минировать мосты.
«Мужайся, моя дорогая Маргерит, — писал Матисс в октябре. — Я часто набираюсь мужества, вспоминая, как ты страдала всю жизнь». Его беспокоило здоровье дочери, но еще больше ее странные поездки, а теперь, когда она вернулась в Париж, отсутствие от нее вестей. Возможно, он уже подозревал, что она примкнула к Сопротивлению, как и Жан, который осенью тоже вернулся в столицу (за несколько дней до того, как вся его ячейка была арестована полицией). Матисс дважды с начала войны увеличивал ежемесячные выплаты всем членам семьи, а теперь выделил довольно крупную сумму жене и дочери на случай чрезвычайных обстоятельств. Маргерит предлагала матери разъехаться, дабы не подвергать ее опасности. Но Амели вновь обрела прежнюю героическую форму и не желала скрываться. «Я в своей стихии, когда мой дом в огне! — заявила она. — После всего, что мы вместе испытали, я не собираюсь тебя бросать. Итак, чем я могу быть полезна?»