Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поцелуй меня, если тебе не страшно.
Мне страшно. Я боюсь коснуться тебя. Я благоговею перед тобой. Я хочу взять твое запястье и сжать, и я боюсь это сделать. Так хрупка твоя рука. Так я молюсь на тебя. Я иду по краю недосягаемой любви. Я — на обрыве. Мне страшно и счастливо.
Тогда я сама поцелую тебя.
Она склонилась над ним во тьме. Ее пылающие припухлые губы обласкали его уродливые шрамы. О, здесь рубец, и здесь. Ты покалечен. Тебе досталось. Да, хорошая баня была. Пекло Войны. Тебе не понять. Тебе никогда не надо знать про это. Как же мне не знать. Я Русская тайная Царица, и я должна остановить Зимнюю Войну. Глупая, маленькая девчонка. Как ты ее остановишь. Это бред. Ее пытались прекратить тысячи людей. И все напрасно. О, как тебя исполосовали. Твое лицо похоже на партитуру. Это симфония. Оно поет на разные… страшные голоса. Дикие голоса… птиц, драконов… волков в снежной степи… а вот!.. грохот разрыва… и это огонь… снаряд попал в траншею, в убежище… все вспыхнуло, и не спастись… Ты мой огонь. Ты мой покой. Ты моя жизнь теперь. Отныне и навсегда.
Ее рот нашел его рот, и ее губы вплыли в его губы, как корабль вплывает в родное, теплое море. О, какие горячие губы. Ты — лава. Ты льешься в меня… через меня — в ночь — в мороз — насквозь — в пустой холодный мир, не знающий любви.
Он осязал, гладил и ловил языком ее язык, играющий в его рту, как рыба в волнах. Сумасшедшая. Ты пьешь меня. Ты выпьешь меня. Да. У меня была страшная жажда. Горло мое пересохло. Я не знала, что такое любовь. Вот я это сейчас узнаю.
Милый, милый, алый горячий рот, скользкая тревожная рыба языка. Женщина, высокородная, маленькая, нежная, жалкая, великая. Бедное стройное тельце, и эта рука, эта беспалая воздушая рука, призрак руки, легчайшее дуновенье, что ведет любовью и задыханьем по его волосам, по щеке, изрезанной шрамами, по губам, и он губами на лету хватает эту руку, вбирает в рот эти легкие лепестки-пальцы, всасывает, обводит вокруг них пыланьем языка. Ты моя. Ты всегда будешь моя. Чего бы мне это ни стоило.
Кружевная рубаха стащилась с теплого тела совсем, упала на холодный мраморный пол. Все во мраморе; все во льду. Мы — жители льдов и снегов. Оттого мы такие горячие. Мы вынуждены быть огнем, чтобы не погибнуть, не застыть. Поцелуй мои груди. Они никогда еще никого не поили молоком. Будут. Ты зачнешь этой ночью. Я знаю.
Он покрыл быстрыми, влажными, горячими поцелуями ее щеки и скулы, ее выгнутую напряженную шею; перед ним, перед его ртом, так давно не прикасавшимся к женской нежной наготе, метались, набухали, вспыхивали ягодами твердые маленькие девические соски. Невозможно!.. ты же девочка… Я женщина. Говорю тебе… Он оглох. Он не слышал ее. Он припал лицом к ее груди, и горячая ягода сосца сама влилась ему в рот, задрожала, и он, сам весь дрожа, стал целовать эту темную ночную трепещущую плоть, вбирая ее, сладко всасывая в себя, внутрь, чтобы она проникла в него, чтобы сделать ее — собою, сделать ее — своею, — и он услышал, как она застонала — сначала тихо, будто боясь стона, сдерживая его, потом все громче, все нестерпимей. А руки его блуждали по ее бьющемуся в белых шелковых богатых простынях, сияющему телу, ощупывали каждый изгиб, ласкали и любили каждую ложбину, выступ смертной косточки, пологий снежный скат плоти, созданной по образу и подобию Божию.
Милая!.. Милая!.. я никогда не знал…
Она изгибалась под ним и раздвигала перед ним ноги, и он, оторвавшись от ее груди, скользил лицом дальше, вниз по дороге ее зимнего тела, целовал ее торчащие худые ребра — о, бедная Царица, ты голодала, ты мерзла, тебя били, на тебя поднимали руку, но я же с тобой, я же наконец с тобой, и я тебя никому не отдам, я жизнь положу за тебя, — погружал огонь лица в ее мягкий маленький живот, и ее женская страшная тайна уже стала щекотать ворсистым дурманным золотом его рот, его щеки, его язык, и он раздвигал языком золотые заросли, и искал, и находил, и молился: дай мне!.. дай… — и она, сквозь стоны радости, шептала, и он слышал: твоя… тебе… только тебе… больше никогда… — и под его языком покатился драгоценный камень ее разверстого перед ним чрева, и ласка долгого, бесконечного, тайного, немыслимого поцелуя заставила ее затихнуть и оцепенеть от любви: он целовал ее прямо в горячую тайну, и тайна принадлежала ему, и, хоть до них тысячи мужчин и женщин соединялись на ложах и на сырой земле, и мужские губы находили дрожащее женское естество и подчиняли его себе властным поцелуем, — еще никто, никогда не владел Тайной, не целовал ее молящимся страстным ртом, как верующий во храме целует тяжелый золотой оклад, как мать целует ребенка, восставшего после тяжкой хвори со смертного одра, как пьет больной из кружки спасительную холодную воду — Тайну жизни — стуча о железо зубами, благодарно и жалко, как зверенок, взглядывая на Милосердного, дающего пить. Она так лежала под его поцелуем, раскинув ноги, подняв их в коленях над снегом простынок, и ее рука нашла его волосы, коротко, по-военному, стриженные, и пальцы сначала вцепились: о, невыносимо!.. — а потом тихо, свято погладили: какое счастье…
Иди ко мне. О, иди же ко мне. Ты видишь, все во мне увлажнено священной влагой. Я река, я синяя река в ледоходе, и льдины прошлого горя плывут по мне, и весна ломает зимний лед, и я счастлива. И ты мое Солнце, мое золотое Солнце. Иди.
На нем не было ни единой нитки одежды. Голый, торжествующий, он поднялся над ней, хотел пронзить ее собой — и не смог: так красива, так нежна и ничем не защищена, без облака чужого поклоненья, без кожи собственной отваги, лежала она перед ним на роскошном ложе, доставшемся им на одну ночь, эта девочка, прошедшая огни и воды и медные трубы, в костре не горевшая, в ледяном море не тонувшая, во снегах обширной сибирской тундры не заблудившаяся, защищавшая себя с доблестью хорошего, опытного воина, — что он засмеялся, и дыханье его пресеклось, и он подхватил ее на руки, ее, с розовыми потными щеками, с глазами, полными слез любви, и она засучила ногами у него на руках, пытаясь вырваться, и закричала: о, у меня кружится голова!.. меня никто еще на руках никогда не носил!.. пусти, пусти же!.. — а он поднял ее еще выше над кроватью, прижал к себе, к своей голой груди, тяжело дышал, как после бега, и, наклонившись к ней, покрыл все ее заплаканное, счастливое лицо поцелуями, как усыпал драгоценными камнями.
— Боже!.. ты ума лишился… да разве я…
— Ты — мой алмаз… Сапфир мой дорогой, бесценный, ненаглядный…
Он бережно опустил ее на Царскую кровать, раздвинул ей руками колени, тронул ладонью и губами ее влажную речную, голубиную Тайну — и, зажмурившись, сомкнув глаза, чтобы видеть все внутренним зреньем, направил всего себя в средоточье жизни, которую ему предстояло нынче родить.
Я впускаю тебя в себя без боязни. Я принадлежу тебе. Я берегла себя для тебя. Синий камень, ледяной Океан. Я долго шла, и колени мои мерзли. И Золотой Шлем объяснился мне в любви, но он никогда, там, в снегах, где гуляют свободно песцы, не был со мной. И английский капитан… никто, никто, никогда… О!.. ты проник в меня, видишь, как счастливо, мужчинам можно в Алтарь, а женщинам — нет, но ты берешь меня за руку, и открываешь Царские Врата, и вводишь меня туда, где свечи, и тьма, и запах афонского ладана, и красота огня, и поцелуи, и слиянье со счастьем… Я подаюсь навстречу тебе. Ты счастье. Ты жизнь моя. Ты все, посланное мне за годы ужаса и боли. Ты мое Царство. Ты моя Россия. Ты мое будущее, моя молитва и мое единственное желанье. Ты — моя корона, и я венчаюсь тобой на Царство. Иди ко мне. Иди глубже, непреложней, сильнее. Ты вся нежность мира, и ты вливаешься в меня, как синее снежное вино, как вольное вино освобожденной от льда великой реки. Я стою на обрыве твоем. Острый нос твоего корабля разрезает туманы мои. Я не вижу ничего. Не слышу. Я залита Солнцем. Я залита тобой. Мой солдат. Моя судьба. Отец… ребенка моего…