Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Робер плакал, облокотившись о спинку кресла и закрыв лицо руками. Когда же он отвел руки, Пьера в комнате уже не было. Первые лучи солнца, пробиваясь сквозь жалюзи, освещали все углы этой страшной комнаты и все темные закоулки этой погибшей души.
Глава четырнадцатая
— Да вы не беспокойтесь, мадемуазель Ланден, — сказала консьержка, — я вам донесу чемодан. У меня ведь силы-то побольше вашего, да и дело мне привычное.
— Ах, пожалуйста, мадам Жозеф, не спешите, а то надорветесь. И так уж трудно подниматься по лестнице, а тут еще с такой ношей! Я, знаете ли, всегда сама себя обслуживаю и нисколько этого не стыжусь. Но надо правду сказать: пока я гостила у брата, он мне ни к чему не позволял притрагиваться. Ведь у него как теперь заведено? Подумайте только: живет один, а держит и камердинера и кухарку. Вы, наверно, думаете: откуда же у него такое солидное положение? А он, знаете ли, ведет у мсье Эдгара Салема все тяжбы. Мы с вами, моя дорогая, женщины простые, нам и не понять всех этих мудреных дел. Мсье Салем, знаете ли, издает несколько газет высоконравственного направления. Мой брат говорит, что их назначение — бичевать современные нравы. Теперь ведь кругом столько грязи, столько грязи! Просто ужас! Мсье Салем нанял к себе на работу людей разных взглядов для того, чтобы его газеты никому не мирволили. Так у него спокойнее на душе: не будет того, чтоб одним спускать, а с других взыскивать. Он, знаете, никого не боится, нападает и на тех, кто в большой силе. А закон-то, разумеется, на их стороне — на стороне сильных. Что ж удивительного! Ведь они сами же издают законы. И вот тут-то мой брат показывает свой талант. Уж он-то во всех судебных тонкостях собаку съел. И надо сказать, мсье Салем не какой-нибудь неблагодарный, вроде покойного Оскара Револю, — нет, он умеет ценить услуги и все твердит: «Ах, — говорит, — Ланден, что бы я без вас делал!»
— Да уж чего там! — вставила свое слово консьержка. — Известное дело, мсье Ланден хитер. Поди, держит своего хозяина в руках…
— Хитер? Ну уж нет! Сразу видно, что вы моего брата плохо знаете. Бедняжка Луи! Да ведь первый встречный мальчишка его надует. Боюсь я за него! Из-за своей простоты умрет он в нищете. У него вот завелись теперь лишние деньги, и как вы полагаете, куда он их девает? Думаете, пускает в оборот, пользуясь своей осведомленностью? Ничего подобного! Занялся благотворительностью! Подумайте, основал и на свой счет содержит пансион для молодых иностранцев, приезжающих в Париж Для юнцов моложе двадцати лет, — надо же предел поставить, сами понимаете. Бедняков там, конечно, куда больше, чем богатых, отбою нет. Вы и представить не можете, до чего мой брат любит простой народ…
— Зачем же для иностранцев, мадемуазель Ланден? Неужели мало еще они нас объедают? Уж лучше бы французам помогать.
— Тут я с вами согласна. Как-то раз я то же самое сказала брату, но у него на этот счет свои взгляды. Он находит, что молодые французы все распущенные, невоспитанные и совсем не умеют себя держать. Но он и им тоже сочувствует. Да и кому только он не сочувствует! Вы бы послушали, что о нем говорит консьержка. «Вот, — говорит, — негордый человек. Рассказываешь ему про то, про се, он слушает, расспрашивает: про старшего сына спросил, который на военной службе, и про младшего, который к первому причастию скоро дойдет. У самого столько забот, столько хлопот, беспокойства, а ты ему хоть до утра рассказывай про всякие свои домашние дела, и он все будет слушать, и так внимательно слушает: одно удовольствие рассказывать, видно, что ему все интересно. А какие он советы дает! Самые разумные. Муж у меня выпивает, так мсье Ланден учит его — не пей. Нет, это не человек, а сущий ангел! Вот он каков, ваш брат, мадемуазель Ланден. У него, — говорит, — и глаза-то какие-то небесные». (Надо вам сказать, наружность Луи очень даже изменилась к лучшему: он сбрил бороду и стал просто красавцем.) И вот еще что консьержка говорит: «Когда он переехал в наш дом, у меня, — говорит — ребеночек заболел менингитом и умер. Ваш братец, — говорит, — сколько раз тогда приходил навестить меня; придет, встанет около колыбели и все смотрит, то на моего бедного малютку, то на меня. Конечно, все тогда были добры к нам, но какое же сравнение! Заглянут, скажут что-нибудь сочувственное и уйдут. А он сидит с нами, смотрит, как мы страдаем».
Тут мадемуазель Ланден сняла, наконец, шляпу и, высунувшись из окна, поглядела на шумную улицу, залитую июльским утренним солнцем. Ночью прошел грозовой ливень, на тротуарах стояли еще не высохшие лужи.
— Удивительно мне только, — сказала консьержка, уже берясь за дверную ручку, — удивительно! Такой добрый, жалостливый человек, а занимается сутяжничеством в суде. Ведь уж тут надо иметь волчьи зубы…
Мадемуазель Ланден хотела было ответить, но спохватилась — сорочий глаз консьержки вовремя охладил ее порыв. Ах, всегда эта слабость, эта жажда вызывать восхищение у людей, стоящих ниже тебя! Никак она не может держать их на почтительном расстоянии. Брату, слава богу, нечего скрывать, но ведь он все-таки велел ей держать язык за зубами, никому не говорить о том, что она видела в Париже. Она обещала молчать, а что получилось? Как-то несолидно, неловко! Не может сдержать своего слова — только приехала, еще не успела снять шляпку, а сразу же принялась болтать.
— Вы уже уходите, мадам Жозеф?
И мадемуазель Ланден поспешила вернуть консьержку, решив новым доверительным сообщением сгладить дурное впечатление, которое могли произвести ее слова на эту женщину, смиренную, подобострастную, но втайне, может быть, и недоброжелательную особу.
— Я, знаете ли, мадам Жозеф, о своем брате готова хоть до самого утра говорить. Ведь это какой человек? О себе нисколько и не думает, все для других, все для других. Когда он жил в бедности, за гроши гнул горб ради этих бессовестных Револю, он в ту пору готов был для них наизнанку вывернуться. А представьте себе, сколько он может сделать добра людям теперь, когда у него денег куры не клюют!
— Денег куры