Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще до начала «настоящего» скандала, во время речи Горбачева, Чуковский бормотал: «Совсем как при кулачном бое… гадаешь – даст ему наш или не даст? Видите… улыбается, значит, знает, как дать» (речь шла о Шкловском).
А состояние было у нас ни на что не похожее. Это одно из тех состояний измененного, не своего сознания (как в опьянении, в жару, спросонья), которое нужно только уметь направить. В таких состояньях обыкновенные люди вдруг идут на улицу делать революцию, а иногда просто бьют морды.
Выяснилось, что в каждом формалисте заложен хулиган и что скандал освежает душу. (Кстати, о хулиганстве: один из горбачевских молодцев, посаженных им на эстраду, крикнул Шкловскому: «Чубаровец!» – после чего Тынянов бросился на него с поднятой палкой, но был остановлен окружающими.) Когда я рассказала Томашевскому свою историю с Комаровичем, он ответил очень одобрительно: «Ничего, это старая добрая опоязовская традиция – начинать со скандала». Я вспомнила это на диспуте: у всех было неясное, но твердое ощущение традиционности происходящего; все помолодели и вспомнили молодость, у кого не было своей – чужую. Вообще господствовали атавистические инстинкты, причем мы оказались носителями очень сборного наследия: озорство старого ОПОЯЗа и молодого футуризма, полулитературные реминисценции студенческих «буршеских» нравов, а м б, российская склонность решать принципиальные вопросы вечевым образом (это мысль Гуковского).
А главное – в течение трех часов «пожили». Как сказал мне Гуковский, когда мы, измученные, как после тяжелой физической работы, выходили в третьем часу ночи из ТЮЗа: «Знаете, что хорошо: мы все время говорим о пустяках; наконец-то сегодня, один вечер, мы занимались наукой».
Самое основное для психологии скандала и, вероятно, самое в скандале соблазнительное – это торжество субъективизма; претензии доказуемой истины и здравого смысла становятся явно наивными. Важно не «прав – не прав», а «наш – не наш». Высшее сладострастие скандалиста – это слушать, как «чужой» старается, и думать: «А ничего, хорошо говорит, правильно – а вот я ему как засвищу!»
На следующий день формалисты звонили друг другу по телефону и нежно справлялись о здоровье и самочувствии. В течение трех дней, по крайней мере, у нас имелась друг для друга совершенно особая улыбка.
Лучшие русские поэты (старые): Державин, Батюшков, Баратынский, Тютчев… Пушкин – лучший из лучших, но только в поэмах. В лирических стихах Пушкина есть гениальность, но нет той высочайшей квалификации, той насыщенной лирической культуры, которая есть у тех. Батюшков, Баратынский… написали по несколько стихотворений, которых Пушкин не мог бы написать. Это нечто меньшего калибра, но высшей марки.
28. XI 1926
1927
Вчера, пересматривая эту тетрадь, я думала над странной чертой: самые отстоявшиеся и самые привязчивые мысли не попадают в нее, попадает какая-то периферия.
Есть в этом и лень просто: не хочется возиться с систематизацией «самого главного»; писать же о нем надо непременно ответственно. Но есть и другое: какая-то неловкость и бессознательная (и, конечно, фиктивная) уверенность в том, что это мое и при мне, что этого нельзя потерять, а надо закреплять мимолетящие слова, случаи, ощущения.
7. I
Трудно сказать, к чему наши мэтры относятся с большим неуважением: к науке или друг к другу. Первое они доказали неприличной киноманией; доказательства второму (печатные и совершенно непечатные) – неисчислимы.
Надоело слушать о том, что Жирмунский – тупица, Виноградов – клептоман, Томашевский – чиновник, Шкловский – конченый человек. Впрочем, виновата, Шкловский был конченый человек в прошлом году, когда он гостил на Загородном, теперь же он исправился и, вероятно, опять подает надежды.
Не стоило инсценировать богему, шарахаться от традиций, от «профессорства» для того, чтобы заменить все это атмосферой вульгарнейшей склоки, подхихикиванья, поплевыванья и многосемейного индивидуализма.
У каждой социальной группы должно быть поведение, и предполагалось, что наше поведение будет заквашено буйством Шкловского, которое не требует примеров; напором Томашевского, который некогда в Вольфиле, стуча по столу кулаком, кричал в лицо Иванову-Разумнику: «Я ненавижу Разумников и Гершензонов, они зализали, загубили литературу»; гражданской желчью Эйхенбаума, стоящего лицом к лицу с Бухариным.
А вместо этого к своему десятилетию наша наука не оказалась ни буйной, ни энергичной, ни желчной – она оказалась плохо воспитанной…
В начале своего злополучного выступления в Бумтресте Гуковский много говорил о том, как исследователь рождает (чуть ли не рожает) исследуемое произведение.
От нечего делать и не предвидя надвигавшегося несчастья, я написала Бор. Мих. записочку: «Борис Михайлович, предлагается переименовать Бумтрест в родильный дом имени Б. М. Эйхенбаума и Ю. Н. Тынянова».
В конце своего не менее злополучного резюме Б. М. между прочим огласил записку и добавил: «Но если так пойдет дальше, то Бумтрест придется переименовать не в родильный, а в сумасшедший дом, и не имени, а памяти Эйхенбаума и Тынянова».
Если Тынянов сказал какому-нибудь человеку грубость, то Каверин после того этому человеку не кланяется.
В последнее время я иногда чувствую старость. В моем возрасте, т. е. в молодости, старость выражается одним способом… Она выражается в сознании, что то или иное начинать или продолжать поздно.
Это страшноватое ощущение. Иногда оно внушено верным чутьем приличий и боязнью смешного, но иногда оно мнительность.
Недопустимо, когда в двадцать пять лет застаешь себя на мысли о том, что уже поздно начинать учиться (вернее, возобновлять) бегать на коньках – и тому подобное.
«Вазир-Мухтар» написан фокусно. Беда совсем не в этом, а в том, что Тынянов – фокусник, у которого видно, как делается фокус.
Пастернак в «Детстве Люверс», Мандельштам в «Шуме времени» показали, что и в наше время фокусы можно делать чисто.
В театральной среде об актере, который переигрывает, говорят – «хлопочет мордой», это очень обидно.
Недавно я заходила к Тынянову по делу; он прочитал мне несколько отрывков из еще не изданной части романа. Разговор вышел кривой: я попыталась и похвалить, и не соврать – затея неосуществимая. Но дело не в моем скверном поведении, а в том, что я вдруг поняла, что он просто не понимает того, что делает – и все сразу уяснилось.
Он с восторгом говорил мне о том, что всех охаял: ни одного порядочного героя, все ошельмованы. «Каково снижение?» – спрашивал он с веселостью изобретателя.
И этот человек, литературовед почти гениальный, не понимает, что он показывает публике давно заплесневелый фокус, которому название (обратное общее место) придумал еще И. С. Тургенев.
Достаточно посмотреть в Мережковского с его бестолковыми прапорщиками-декабристами (в «Ал. I»), обжорливым и льстивым Крыловым, хитрым Жуковским и проч.