Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Льют содержимое ночных горшков,
Распахивая окна чердаков.
Доволен будь, коль жидкость там одна…
Звуки кулачной драки или крики о помощи благоразумней всего было оставлять без внимания.
Ночью даже дома лондонцев не всегда уберегали их от уличных вторжений и тревог. 21 марта 1763 года около двух часов ночи у Босуэлла в его жилище на Краун-стрит в Вестминстере погасла свеча. Спустившись на кухню, он стал искать трутницу, чтобы высечь огонь, но не нашел. «Меня тут же одолели мрачные мысли об ужасах ночи». Наружная тьма рождала внутренний страх. «Меня пугало еще, что мой домохозяин, у которого всегда при себе пара заряженных пистолетов, примет меня за вора и пристрелит». Раз владелец дома клал подле своей постели пистолеты, значит, опасность вандализма и краж была очень велика; приходит на ум привычка Сэмюэла Джонсона всегда брать с собой, отваживаясь выйти на улицу, увесистую дубинку. Босуэлл «поднялся к себе и тихо сидел, пока не услышал возглас ночного сторожа: „Четвертый час“. Тогда я крикнул ему, чтобы он постучал в дверь дома, где я квартирую. Он сделал это, я ему открыл и без опасений зажег свечу от его огня». Этот эпизод лондонской жизни, несмотря на краткость, врезается в память: крик ночного сторожа — обращение Босуэлла — торопливое зажигание свечи.
Здесь чувствуется некая интимность, которую в XIX веке лондонская ночь утратила. Горожан викторианской эпохи тьма страшила и завораживала. В этот период у лондонских художников возник «ночной» жанр, а в театрах шли такие мелодрамы, как «Ночной Лондон» (1845), «Когда наступает ночь, или Повесть о лондонской жизни» (1868). Поэзия эпохи — от Даусона и Лайонела Джонсона до Джорджа Мередита и Теннисона — полна образов и ассоциаций, связанных с мраком городской ночи. Этот мрак преследовал воображение лондонцев. Редьярд Киплинг, вспоминая свое юное житье в лондонских меблированных комнатах, писал: «Здесь впервые в жизни ночь ударила мне в голову».
В середине XIX века развилась мода на «ночные прогулки» — на очерки и эссе, где одинокий пешеход движется по темному городу без определенной цели, примечая по пути все достойное внимания. Чарлзу Диккенсу ночные хождения помогали смягчать боль от невзгод; он много ходил по городу в детстве, и даже ночной лик Лондона дарил ему странное успокоение. Сколь бы ни были остры его личные беды, существо, зовущееся Лондон, пребудет вовеки — массивное, осязаемое. Ночной город, можно сказать, был подлинным его домом и неким образом составлял часть его личности. Поэтому Диккенс шел «под перестук дождя… шел, шел и шел, не видя ничего, кроме нескончаемого переплетения улиц, — разве что порой на углу стояли, переговариваясь, двое полицейских». Теперь это был поднадзорный, охраняемый город с блюстителями порядка на перекрестках; анархия и экстравагантное буйство, о которых писал в 1710-е годы Джон Гей, ушли в прошлое. Тишина викторианского Лондона — тишина необъятности. Уплатив полпенса сборщику мостовой пошлины, который сидел, укутавшись, в своей будочке, Диккенс по мосту Ватерлоо перешел Темзу, которой чернота и отсветы огней придавали «жуткий вид» и на которую «словно давила тенью своей лондонская огромность». Это самая заметная черта ночного города в XIX и XX столетиях: «огромность» гигантской столицы, распространяющей во мраке свой гнет. Перейдя мост, Диккенс миновал театры Веллингтон-стрит и Стрэнда, где «ряды зрительских лиц стушевались, огни погасли, кресла опустели». Здесь Лондон представлен в миниатюре как один обширный темный театр. Знаменательно, что далее Диккенс идет к Ньюгейтской тюрьме, чтобы коснуться «ее грубого камня». Лондон — в равной мере театр и тюрьма. Ночью его подлинные лики выступают яснее, очищенные от случайностей дня.
Пройдя мимо Дома правосудия, он двинулся в Вестминстер и дошел до аббатства, которое «торжественно напомнило» ему о том, что «неисчислим сонм усопших одного этого великого древнего города, и если бы все они встали из гробов, пока живые спят, на улицах и в переулках для живых не осталось бы места даже с маковое зернышко. Мало того — несметное войско мертвецов заполнило бы загородные холмы и долины и растеклось бы вокруг Бог знает как далеко».
Может быть, об этом же думал Джордж Гиссинг, наследник диккенсовского восприятия города, восклицая: «Ночной Лондон — вот зрелище! Рим в сравнении с ним ничто». Присутствие прошлого — или мертвых — вот что придает картинам ночного Лондона особую силу и остроту. Из городов мира Лондон, кажется, наиболее тесно населен своими умершими и громче всех отзывается на шаги минувших поколений. При этом физическая ткань старого города отнюдь не осталась неповрежденной. Гиссинговское сравнение с Римом здесь уместно: в «вечном городе» сохранилось так много руин былого величия, что духу прошлого не хватает пространства для цветения. Лондонское же прошлое — род скрытой, но плодоносной памяти, где можно скорее ощутить, чем увидеть воочию присутствие прежних поколений. Лондон — город отзвуков, богатый тенями, и когда ему, как не ночью, являть свое естество?
Чарлз Мэнби Смит, еще один любитель ночных блужданий в середине XIX века, заметил в эссе «Двадцать четыре часа лондонских улиц», что малейший звук громко отдается от громадных жилых и общественных зданий и что его собственные шаги рождают такое эхо, словно «тебя сопровождает какой-то невидимый спутник». Он слышал тишину среди стен старого Сити — тишину тем более пугающую и давящую, что она наступала после «гулкого, рокочущего, похожего на прибой» дневного шума.
Это знаменует глубокую перемену в городской жизни, распространявшейся с годами все дальше за пределы древнего Сити: место, самое густонаселенное днем, становилось самым безлюдным с приходом ночи. В Сити уже тогда мало кто жил — и еще меньше людей живет там сейчас, в начале XXI века. Население неуклонно покидало былые центры проживания ради периферии. Это главная причина относительной тишины и спокойствия в Лондоне на протяжении последнего столетия.
Предвосхищая позднейшие состояния лондонской среды и атмосферы, вышеназванный пешеход середины XIX века описывает «бесконечные вереницы погруженных в безмолвие улиц, отчетливо размеченные длинными упорядоченными рядами фонарей по обе стороны мостовой». Это взгляд на город как на бесчеловечное, механическое образование. «Трудно представить себе зрелище, которое столь же явственно указывало бы на исполинский размер этой непомерно разросшейся столицы. Мертвая немота, которой охвачены эти длинные пустые авеню, устрашает ум и заставляет воображение пешехода блуждать, забираясь все дальше и дальше». Так ночной Лондон становится городом мертвых; безмолвие XIX века продолжалось в XX и продолжается в XXI столетии.
В «Лондонских ночах», опубликованных в 1925 году, говорится, что «ночью сильнее, чем днем, ощущается власть прошлого»; идя туннелем под Темзой, «вы испытываете такое же чувство, с каким тысячелетия спустя осматривали бы гробницы погребенного Лондона». В этом смысле Лондон становится бесконечным городом: «Лондон — все города, какие были и будут». В беспредельности своих пространств он выявляет подлинную природу человеческого сообщества. Вот почему по ночам лучше других видимы те горожане, у кого нет жилья. «Зимними ночами в какие только дыры, в какие углы не забиваются бездомные, чтобы отоспаться! Убежищами им служат развалины полуразрушенных домов, спускающиеся с виадуков лестницы, закутки Блэкуоллского туннеля, ниши массивных зданий, паперти церквей». За прошедшие годы в этом отношении ничего не изменилось. Главным местом сбора бездомных как была, так и остается набережная Виктории, несмотря на весь холод и всю сырость, идущие от Темзы. Можно подумать — ночью им слышится некий зов реки.