Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да. Я тут кое-что затеял печь.
— Ты часто печешь.
— Все время. Удивляюсь, что не пеку сейчас, рассказывая тебе это. В общем, я чего-то пек и обнаружил, что мне не хватает одного яйца. Разве бывает что-то хуже?
— И помыслить невозможно ничего хуже.
— Ага? — Нам обоим уже не терпелось добраться до развязки. — Ну я решил: чем тащиться в магазин через снегопад и покупать одиннадцать лишних яиц, попробую-ка занять одно.
— Вот именно поэтому у тебя в кабинете висит диплом "Национальная премия за лучшую еврейскую книгу 1998 года".
— Идише копф, — сказал я, постучав себя пальцем по лбу.
— Жаль, что ты мне не настоящий отец, — сказал Бенджи с мокрыми от задавленного смеха глазами.
— Ну, и я открыл окно. — Я не понимал, доведу ли этот рассказ до финала, который оформлялся у меня в голове прямо в тот момент. — Ну, открыл окно, написал, поставил и разыграл пятисекундную фантазию, на маркировку которой иксов пошло бы без, и своей набухшей булавой позвонил в дверь соседям через улицу.
Едва не корчась от сдерживаемого смеха, Бенджи спросил:
— И было у нее яйцо?
— У него.
— У него!
— И нет, яйца не оказалось.
— Вот кретин.
— И я нечаянно выткнул ему глаз.
— Оскорбление с тяжким телесным.
— Нет, постой. Погоди. Давай заново. Спроси меня, нашлось ли у нее яйцо.
— У меня вопрос.
— Давай попробую ответить.
— Нашлось у нее яйцо?
— У твоей мамы? Имелось.
— Чудо из чудес!
— И я его по нечаянности оплодотворил.
Смех, который мы сдерживали, так и не прорвался на волю. Мы вздохнули, улыбнулись, откинулись и покивали без всякой причины.
Бенджи сказал:
— Наверное, такое облегчение.
— Что именно?
— Наконец выглядеть самим собой.
Я увидел "Ты побываешь в разных краях" и прочел: "Я не призрак".
Бенджи было пять, когда мы начали читать отрывки из "Одиссеи". Я читал ее и Сэму, и Максу, и оба раза, чем дальше мы продвигались, тем медленнее шло чтение, пока мы не опускались до одной страницы за вечер. С Бенджи мы в первый же вечер прочли всю историю о циклопах. Меня посетило редкое чувство, осознание происходящего: он был мой последний ребенок, и в последний раз я читал ребенку на ночь про Одиссея у циклопов. Все это ненадолго.
— "Что за беда приключилась с тобой, Полифем, — читал я, — что кричишь ты и сладкого сна нас лишаешь?"
Я выдерживал солидные паузы, как можно дальше оставляя фразу от фразы.
— "Иль самого тебя кто-нибудь губит обманом иль силой? — Им из пещеры в ответ закричал Полифем многомощный: — Други, Никто!"[43]
Как играть никого
Я сказал Джулии, что не хочу, чтобы она ехала с нами в аэропорт. Я уложу детей, как делаю каждый день, никаких душещипательных прощаний, скажу, что я буду, когда смогу, звонить по Фейстайму, а через неделю-другую вернусь с чемоданом, полным сувениров. И когда заснут, я уеду.
— Поступай как хочешь, — сказала Джулия. — Но могу ли я спросить — или спрашивал ли ты себя, — чего ты еще ждешь?
— Ты о чем?
— Для тебя — все пустяки. Ты и голос-то повысил раз в жизни, чтобы сказать, что я тебе ненавистна.
— Я не хотел.
— Я знаю. Но ты и промолчать не захотел. Если это пустяк — проститься с детьми перед отъездом на войну, — то что не пустяк? Какого важного события ты еще ждешь?
Отец отвез нас в аэропорт Макартура, что в Айслипе, на Лонг-Айленде. Я сидел на переднем сиденье, а позади Барак дремал, привалившись к груди Тамира. Пять часов езды. По радио шли репортажи о первом дне операции "Руки Моисея". Журналисты приехали во все упомянутые в речи аэропорты, но поскольку день едва начался, корреспонденты пока в основном строили догадки о том, многие ли откликнутся на призыв. Эта поездка была полной противоположностью той, всего несколько недель назад, из Национального аэропорта домой.
Разговоры на переднем и на заднем сиденье в этот раз не переплетались; я почти не слышал, о чем говорили Тамир с Бараком, а мой отец, у которого в голосе просто нет регистра для замкнутых пространств, перешел на шепот.
— Гейб Перельман будет там, — сказал он. — Я говорил вчера вечером с Хершем. — Мы встретим там много знакомых.
— Наверное.
— Гленна Мехлинга. Ларри Мувермана.
— У мамы все нормально? Утром она была какая-то слишком невозмутимая, мне прямо не по себе.
— Она мать. Но она не расклеится.
— А ты?
— Ну что сказать? Это цена неудобной правды. На домашнем телефоне я отключил звонок. Городская полиция поставила патрульную машину у нас на углу. Я просил не ставить. Меня не слушали, сказали, это не вопрос выбора. Но все временно.
— Я не о том. Я имел в виду, что я уезжаю.
— Ты же читал, что я написал. Я всей душой не хочу, чтобы ты ехал, но знаю, что ты уедешь.
— Вообще не верю, что это все на самом деле.
— Потому что последние двадцать лет ты меня совсем не слушаешь.
— Уже дольше.
Не отводя глаз от дороги, он положил руку мне на колено и сказал:
— И я не верю.
Остановились у бровки. Аэропорт был закрыт для любого иного сообщения, кроме рейсов, вылетающих в Израиль. Десятка два машин выгружали пассажиров, и никто не махал кургузым светящимся жезлом, не кричал: "Проезжаем, проезжаем", но стояли двое военных в камуфляже с автоматами на груди.
Мы выгрузили сумки из багажника и встали у машины.
— Барак не выходит? — спросил я.
— Он спит, — сказал Тамир. — Мы простились в машине. Так лучше.
Мой отец положил Тамиру руку на плечо.
— Ты храбрец, — сказал он.
— Это не называется храбростью, — ответил Тамир.
— Я любил твоего отца.
— И он тебя любил.
Мой отец кивнул. Положил вторую руку на другое плечо Тамира и сказал:
— Поскольку он уже не с нами…
И этих слов хватило. Как будто знание о том, что делать в этот момент, было вложено в него при рождении, Тамир опустил сумку наземь, свесил руки вдоль тела и слегка склонил голову и плечи. Мой отец положил ладони ему на макушку и произнес:
— Вэ йеварехеха адонай, вэ йшмерэха. — Благослови и защити тебя Господь. — Яэр адонай панав элеха вихунеха. — Да обратит Господь к тебе лице Свое и да будет к тебе милостив. — Йиса адонай панав элеха вэ ясем леха шалом. — Да воззрит Господь на тебя и да ниспошлет тебе мир.