Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со вторым – гораздо сложнее. Хармсу призыв в армию не грозил, и он это знал. В то же время с июля – августа “в советских войсках” находились его друзья – Липавский, Петров… Насколько в этой ситуации достоверно звучат приписанные ему доносчиком и следователем слова, особенно сакраментальное “не хочу быть таким дерьмом”? Насколько это вообще хармсовский язык? Предположить, что город будут брать штурмом и что жителям раздадут пулеметы, Хармс, конечно, мог. Мог в ярости сказать: “Самих бы их из этого пулемета!” Возникает вопрос: кого “их”? Думается, что все-таки власти, начальство, по чьей вине горожане оказались перед лицом смерти, а не отступающих из города солдат.
Третий абзац – видимо, более или менее искаженная передача реальных хармсовских слов. Понятно, что человек, предполагающий, что ему придется “сидеть у немцев в концлагерях” (заметим, однако, что представления о немецких лагерях в 1941 году у многих были очень далеки от реальности), едва ли видит в них избавителей. Но с чем сравнивает он эти лагеря? Чему он их предпочитает? Ужасам предстоящей осады? Советским лагерям? Или довоенной советской мирной жизни?
Постановление на арест Хармса подписали начальник 1-го управления КРО (“контрреволюционного отдела” – то есть отдела по борьбе с контрреволюцией) УНКВД Ленинградской области Кожемякин и его начальник, начальник КРО УНКВД ЛО Занин.
В тот же день, 20 августа 1941 года, состоялось заседание Военного совета обороны Ленинграда, на котором рассматривались вопросы строительства фортификационных сооружений. Подписано обращение к воинам фронта и тыла: “Бейтесь до последней капли крови, товарищи, удерживайте каждую пядь земли…”
Двадцать второго августа Марина Малич пишет письмо эвакуировавшейся в Пермь Н.Б. Шанько:
Дорогая Наталия Борисовна,
Вы совершенно справедливо меня ругаете, что я не ответила на обе Ваши открытки, но были обстоятельства, которые помешали мне это сделать.
Я около 2-х недель работала на трудработах, но в городе. Уставала отчаянно. У нас все так же, как и при Вас, с той только разницей, что почти все знакомые разъехались, а Даня получил II группу инвалидности. Живем почти впроголодь; меня обещали устроить на завод, но боюсь, что это не удастся.
Вчера уехала Данина сестра, и в квартире пусто и тихо, кроме старухи, кот. наперекор всем продолжает жить.
У меня лично неважно на душе, но все это не напишешь, страшно не хватает Вас. Очень нравится мне Нина Ник., и я часто у нее бываю, вспоминаем Вас.
Видела 2 раза Mme, она выглядит не очень хорошо, думаю, что тоже покинет милый Ленинград. Даня просит поцеловать Вас обоих, я крепко, крепко целую Вас, и передайте больш. привет Антону Ис<ааковичу>[385].
Это письмо, между прочим, проясняет некоторые важные подробности. Например, то, что Малич все же была мобилизована на оборонные работы. Более того, она пыталась устроиться на завод, чтобы получить “рабочие” карточки.
Что в это время делал Хармс? Писатели и художники, сотрудничавшие в Детиздате, находили себе применение и в блокадные дни – они рисовали плакаты, делали к ним подписи и, естественно, получали дополнительный паек, без которого выжить в городе было нельзя. Но Хармс в любом случае не успел бы воспользоваться этими возможностями…
Двадцать третьего августа вокруг Ленинграда сомкнулось очередное звено рокового кольца: части финской армии подошли к Выборгу. Обком и горком издали постановление “О дальнейшем укреплении революционного порядка в Ленинграде и пригородах”. Арест Хармса был предрешен несколькими днями раньше, но так получилось, что арестовали его именно в этот день – в соответствии с этим “революционным порядком” и в порядке укрепления этого порядка.
Как все произошло? Пантелеев пересказывает слухи, которые ходили среди литераторов: “Пришел к нему дворник, попросил выйти за чем-то во двор. А там уже стоял “черный ворон”. Взяли его полуодетого, в одних тапочках на босу ногу…”[386]Малич опровергает это свидетельство – по ее словам, Хармса арестовали дома:
Это была суббота. Часов в десять или одиннадцать утра раздался звонок в квартиру. Мы вздрогнули, потому что мы знали, что это ГПУ, и заранее предчувствовали, что сейчас произойдет что-то ужасное.
И Даня сказал мне:
– Я знаю, что это за мной…
Я говорю:
– Господи! Почему ты так решил?
Он сказал:
– Я знаю.
Мы были в этой нашей комнатушке как в тюрьме, ничего не могли сделать.
Я пошла открывать дверь.
На лестнице стояли три маленьких странных типа.
Они искали его.
Я сказала, кажется:
– Он пошел за хлебом.
Они сказали:
– Хорошо. Мы его подождем.
Я вернулась в комнату, говорю:
– Я не знаю, что делать…
Мы выглянули в окно. Внизу стоял автомобиль. И у нас не было сомнений, что это за ним.
Пришлось открыть дверь. Они сейчас же грубо, страшно грубо ворвались и схватили его. И стали уводить.
Я говорю:
– Берите меня, меня! Меня тоже берите.
Они сказали:
– Ну пусть, пусть она идет.
Он дрожал. Это было совершенно ужасно.
Под конвоем мы спустились по лестнице.
Они пихнули его в машину. Потом затолкнули меня.
Мы оба тряслись. Это был кошмар.
Мы доехали до Большого Дома. Они оставили автомобиль не у самого подъезда, а поодаль от него, чтобы люди не видели, что его ведут. И надо было пройти еще сколько-то шагов. Они крепко-крепко держали Даню, но в то же время делали вид, что он идет сам.
Мы вошли в какую-то приемную. Тут двое его рванули, и я осталась одна…[387]
Потом (если верить Малич) машина вернулась на Надеждинскую, и в отсутствие арестованного был проведен обыск. За подписью сотрудников Янюка и Беспашнина, Малич и понятого – дворника (“домработника”) Кильдеева Ибрагима Шакиржановича[388]засвидетельствовано изъятие следующих вещей: