Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вижу, что Клара задержала взгляд на лодке, которую я рисовал на берегу Черного озера в то самое время, когда она меня снимала.
— Сейчас увидишь, — внезапно произносит она.
И Клара, отложив в сторону мои рисунки, задергивает занавески и насаживает на проектор бобину с пленкой. Проектор начинает жужжать, и на светящемся в полумраке прямоугольнике появляется эта странная лодка, снятая таким крупным планом, что карандашные штрихи превращаются в веревки, а мои пальцы — в снующих взад и вперед чудищ, опутывающих ими утлый челнок. Потом на воде среди тростников закачалась настоящая лодка. Затем появились узнаваемые фрагменты спящих тел: уши, пальцы ног, ноздри, ляжки, но больше всего сомкнутых век и неподвижных губ. Залитая солнцем сияющая нагота, сверкающие капли воды на нагой плоти, словно в сказке, скованной сном. И снова настоящая лодка, она наполняется водой и начинает погружаться. Эти планы чередуются с закрытыми глазами и мечтательными улыбками. И, наконец, картина гибели. На мгновение появляется моя лодка-гроб — и дальше ничего. Маленькая бобина крутится вхолостую, коротенький пленочный хвостик трепещет в пропахшем нагретой пылью воздухе.
Фильм странный, но Клара, не дожидаясь, пока я что-нибудь скажу, снова заряжает проектор. Кельштайн, снятый с верхней точки в дождливый туманный день. Колокольни, домики, крепостная башня окутываются дымкой, тонут в темноте. Рухнувшая стена. Крупным планом — пустые глазницы бойниц. Крупным планом — раны трещин. Ржавый металл ворот, погнутые прутья ограды, страшные крючья, торчащие из зарослей. Потом быстро сменяют друг друга нарисованные на фасадах домов улыбающиеся люди с серпами или виноградными гроздьями в руках. Светлые косы, букеты цветов, все расплывается в белизне. Камера внезапно опускается, крепость с нижней точки, смутная угроза. На экране мелькают жители Кельштайна, Кларина камера переходит на замедленную съемку: они едва успевают махнуть рукой и смущенно улыбнуться, прежде чем обратиться в тени, призраков, а потом мы видим засовы, оконные решетки, железные кольца. Экран темнеет, но мне кажется, что я различаю на нем длинный коридор дороги в лесу. Пятнышко света, как в перевернутом бинокле. И вдруг камера останавливается, объектив медлит, нацелившись на большой дом с запертыми дверями и ставнями посреди заросшего сорняками сада. Вскрытый почтовый ящик. Веревки от качелей свешиваются в пустоту… И железная дорога — камера по рельсам и шпалам добирается до черного входа в туннель.
Экран пуст, но я не свожу с него глаз. То, что я увидел, оставило после себя ощущение удушья и тайны. Молча сижу на корточках в комнате, где пахнет нагретой пылью и обуглившимися насекомыми. Клара тоже молчит, и я первым нарушаю молчание:
— Этот заброшенный дом — он в Кельштайне?
— Да, в этом доме жила одна здешняя семья, обычная семья, но ее не стало в один день! Отец, двое детей, мать — не осталось ничего. Теперь никто и слышать об этой истории не хочет… Теперь никто не решается к этому месту приблизиться. Но трава, как ты видел, растет.
— Это случилось давно, во время войны?
— Нет, всего два года назад. Но ты угадал — отчасти это последствия войны. Ты, Поль, возможно, понимаешь, что, хоть мир и вернулся, война не закончилась. Как это называется по-французски? Знаешь, такие бомбы, которые не сразу взрываются…
Когда Клара, уже прекрасно владеющая моим родным языком, что-нибудь мне рассказывает, она листает словарь, чтобы найти нужное слово, как только оно ей потребуется. И сейчас она, торжествуя, вскидывает голову и кричит:
— …замедленного действия! Вот оно — беда замедленного действия!
— Я понимаю, Клара.
Но она даже и не догадывается, до какой степени… Я еще не рассказал ей о смерти моего отца, об убийстве, да, о загадочном убийстве, никто, даже моя мать, не знает, связано ли оно с его участием в Сопротивлении или его деятельностью во время алжирских событий…
Так что мне все известно про тихие бомбы и про несчастье, которое пробивает себе путь под покровом безмятежных дней, словно ручей под снегом. У меня такое чувство, словно передо мной и Кларой внезапно оказалась пропасть, и мы должны прыгнуть вместе, взявшись за руки. И не для того ли, чтобы укрепить это зарождающееся сообщничество, я неожиданно для себя самого говорю ей:
— А те красные розы в вазе, Клара, которые я видел в лесу у Черного озера, они, конечно, из вашего сада…
— Да, из папиного сада… У него там десятки видов роз. Но ты еще не знаешь, какая связь существует между этими цветами в лесу и заброшенным домом, который я снимала. Это все та же история, история Кельштайна, история Германии. Но никто не хочет ее слушать.
— Но почему?
— Это история смерти и безумия. Я расскажу тебе, Поль, ты все узнаешь…
Наступает такая тишина, что звуки пианино, проскользнув под дверью, муравьиной цепочкой подбираются к нам, притащив с собой раскрошенный напев.
Я затаил дыхание. Клара начинает рассказ. Мы прыгаем в пропасть…
— Два года назад у подножия того дерева, к которому проволокой прикручена ваза, один человек — наш, из Кельштайна — сошел с ума. Это было воскресным летним днем. Было ясно и очень жарко, и люди целыми семьями поднимались к озеру. В долине стало так душно, что даже мой отец пришел на поляну, даже моя мать отошла от пианино. Этого человека звали Вальтер Мориц. Он был сыном владельца лесопилки и другом моего отца. Во время войны он был лейтенантом, а мой отец — военным врачом. Через несколько лет после возвращения из России Вальтер женился на кельштайнской девушке, у них родились двое детей, мальчик и девочка.
В то воскресенье женщины шли первыми по дороге, ведущей к озеру. Среди них были жена Морица, ее сестра и подруги. Они прихватили с собой корзины и собирали землянику. Вальтер Мориц немного отстал от них. Он вел за руки маленьких сына и дочку. Все видели, как они свернули на темную тропинку. Но они так и не пришли следом за женщинами к озеру. Время шло. Люди забеспокоились. Пошли назад, выкрикивая «Вальтер!» и имена детей. Купальщики удивлялись. Молодежь обшаривала кусты. Жена Морица плакала, женщины столпились вокруг нее.
Помню, едва услышав, что Вальтер пропал вместе с детьми, мой отец страшно побледнел. Он был не в купальном костюме и даже обут в те самые башмаки, в которых ходил к больным. Ни слова не сказав, он бросил нас с мамой одних и направился к подлеску, откуда доносились голоса.
К тому времени, как нашли Морица и его детей, давно стемнело. Мужчины принесли фонари. Мой отец продирался через кусты, весь исцарапался, пока искал друга, но Морица на крохотной, невидимой с тропинки поляне нашел не он.
Вальтер сидел под деревом, глаза у него были открыты, взгляд блуждал, на губах замерла странная усмешка. Детей он держал за шею. Девочку зажал в сгибе локтя правой руки, мальчика — левой. Казалось, дети спят, прикорнув у отца на груди. Как это по-французски?.. Sich schmiegen… — Вот: прильнув, — они прильнули к нему, как будто боялись темноты. Но они не спали — они были мертвы. Сразу было видно, что Мориц их задушил. Или, может быть, так крепко сжал, что они задохнулись.