Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Администрация дома отдыха организовала поиски. Дали телеграмму Дандану, вызвали водолазов, обшарили окрестности. Быть может, спасатели и услыхали бы мою мелодекламацию, но после первой же ночи я напрочь потеряла голос.
…Опустились сумерки, и сразу стало холодно. Я попросила прощения у своей кофточки за прошлые обиды – пригодилась она, теплая, из честной шерсти связанная! Служить ей теперь и одеялом, и крышей над головой. Нащипала каких-то жалких травок, чудом выросших на камне, сделала себе ложе. На сон грядущий прочитала вслух – уже не кому-то, а самой себе! – последнее стихотворение Дандана:
Мы закроем наши глаза,
Люди! Люди!
Мы откроем наши глаза,
Воины! Воины!
Поднимите нас над водой,
Ангелы! Ангелы!
Потопите врага под водой,
Демоны! Демоны!
Мы закрыли наши глаза,
Люди! Люди!
Мы открыли наши глаза,
Воины! Воины!
Дайте силу нам полететь над водой,
Птицы! Птицы!
Дайте мужество нам умереть под водой,
Рыбы! Рыбы![3]
Это было моей молитвой на сон грядущий. Я перемигнулась с теми несколькими звездами, что заглядывали в мою расщелину особенно пристально. Звезды показались мне громадными, а их яркость – неестественно интенсивной. А потом подложила под голову соломенную шляпку, свернулась в клубочек и почти сразу же заснула под томные стоны цикад, потому что страшно устала. Проснулась на рассвете, с ломотой в суставах, бок ужасно болел. Я попрыгала, помахала руками, чтобы согреться, и тут поняла, что, во-первых, у меня нет голоса, и невозможно больше звать на помощь. А во-вторых, что мне страшно хочется пить и есть. В меньшей степени – есть. Но ни воды, ни еды у меня не было. Худенький мой мешок с лавашем, козьим сыром и инжиром остался у Вертера.
Отчаяние накрыло меня, и я оказалась как бы между двумя каменными ладонями, сверху камень, снизу камень… А я – я перестала быть человеком, я стала зверушкой, сражающейся за свою жизнь с жестокой природой. Я жевала жесткие стебельки трав, я слизывала росу с каменных стен, я… Но не хочу, не стану об этом писать.
Я сильно отклонилась от прохожей тропки. Меня нашли на шестой день, как и следовало ожидать, совершенно случайно. Один из коктебельских богемных бродяг, любитель одиноких прогулок, увидел в траве мои тапочки. На подошве было клеймо Ленинградского завода резиновых изделий…
С воем бродяга прибежал к санаторию и утверждал, что курортницу-ленинградку разорвали насмерть горные тигры и леопарды. Вот, пожалуйста, и доказательство – парусиновые туфли, и кровушка на них засохла! Ни на что особо не надеясь, отправились к месту обнаружения тапочек – а нашли расщелину, и в ней меня. Я же ничего этого не помню, а жаль. Говорили, что насмешливый, циничный Арсений Дандан рыдал над моим бездыханным телом, как младенец, и опереточно заламывал руки. На такое стоило бы посмотреть.
По совету врачей Арсений не стал перевозить меня в Ленинград, хотя лично ему казалось, что мне лучше быть подальше от места трагедии. А я? Вот уж мне было все равно, где выздоравливать! С самого момента пробуждения я чувствовала только дикий, чудовищный голод! Радость от спасения, от встречи с любимым мужем, от горячих лучей светящего в окно палаты солнышка – все было ничто перед этим всепобеждающим чувством. А есть мне давали до обидного мало – жидкий, тепленький бульон да какие-то отвары. Я пыталась вскочить, вырвать из цепких рук нянечки тарелку, но боль в боку не пускала меня. У меня оказались сломаны три ребра, одно из них пробило легкое…
– Этак я тебя не прокормлю, – сетовал Арсений, к которому вернулся весь его блистательно-остроумный цинизм.
– Говорят, любовь и голод правят миром, – ответила я ему. – Сейчас мне кажется, только голод.
Дандан только улыбнулся снисходительно, но я осталась на всю жизнь при этом убеждении.
Через месяц я совсем окрепла, и мы вернулись домой. Правда, мне по-прежнему рекомендовали строгую диету, но я научилась ее обходить. Конечно, столько лопать было невозможно, этак недолго растолстеть! Потому я ела сколько могла, а потом вызывала рвоту… И так до бесконечности.
Странным, чужим показался мне Ленинград, и во всем была какая-то угроза, слишком агрессивные шляпки стали носить модницы в ту осень, чересчур надрывно горевала надо мной Вава, воинственно топорщились усы на портретах Вождя… Мой аппетит уменьшился, но душевная травма приобрела новый неожиданный симптом. Я не могла отказаться от покупки продуктов питания. Каждое утро, каждый день я выходила из дома, чтобы купить что-то съестное. У меня были предпочтения, я не покупала скоропортящихся продуктов, никакого мяса или фруктов! Мука, консервы, сахар, конфеты и крупы, крупы, крупы… Деньги от гонорара у нас еще остались, да и сказочно дешевы были продукты в то время в Ленинграде…
В ближнем гастрономе на меня посматривали с неприветливым интересом. Я сначала отважно лгала про родственников из деревни, которые так любят крабовые консервы, а у них не достать, потом сообразила, что покупать-то можно в разных магазинах, не привлекая к себе лишнего любопытства!
Арсений раздобыл откуда-то «нервного» врача. Он приходил в гости – именно так были обставлены его визиты. Но по особой мягкости его лица, по белизне маленьких, пухлых ладошек, по вкрадчивой манере задавать вопросы я поняла, кто это, и была настороже. Дандан вышел проводить гостя и я, воспользовавшись отлучкой Вавы, подслушала их разговор.
– Вам не стоит волноваться… Ваша жена перенесла серьезную психическую травму, да. Но организм молодой, психика гибкая. Все наладится. С течением времени, да. Я дам рецептик.
Дандан смиренно поблагодарил эскулапа, и я удивилась. Неужели мое состояние столь прискорбно, что даже этот вечный гаер и ерник оказался выбитым из колеи?
Не исключаю, что его беспокоило нечто другое, и, если так, худшие его опасения сбылись. Как-то гнилым январским утром – снега было мало, с Финского залива дул сырой ветер, солнце впору было объявлять в международный розыск – Вава не смогла подняться с постели. Она давно прихварывала, но перемогалась, бодрилась, суетилась у плиты, готовила к моему дню рождения гуся в яблоках и помахивала по комнатам тряпкой, а теперь вот не встала… Лежа под тяжелым, простеганным ватным одеялом, она казалась совсем маленькой, словно ребенок, словно мумия самой себя. В доме снова появились врачи, пахло лекарством, раздавались вкрадчивые голоса. Никто не называл по имени внезапной хворости, все в унисон произносили одно слово: «Возраст…» За какую-то неделю я успела возненавидеть это беспощадное слово, сотню раз проклянуть загадочный механизм, чьи зубчатые жернова перемалывают наши ум, красоту, силу…
Тикающие на стене старинные часы стали моим личным врагом, и Вава, все глубже уходя в подушку восковым личиком, тоже прислушивалась к их тиканью, но прислушивалась кротко, незлобиво. Три дня она не ела, почти не спала, а все прислушивалась к чему-то, и руки ее ходили, шарили по одеялу. Тяжкая работа смирения происходила в ней, и этот труд был завершен в глухую полночь, когда она сказала нам – мне и Арсению: