Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он будет рядом с нею (никаких больше экспедиций!), он будет любить ее, заботиться о ней, носить ее на руках, и в положенный срок она родит ему крепкого, здорового малыша.
А теперь – что же получается?
Ей даже позвонить ему не удастся, когда он вернется с гор, – по висящему в коридоре больничному автомату со скрученным в спираль, словно искаженным страданием, проводом, можно разговаривать только с местными номерами.
Придется просить завхоза.
А развод? Позвольте, да ведь если Аделаида не явится в назначенный срок, ее с Борисом не разведут.
Решат, в самом деле, что она передумала.
Две тяжелые, как ртуть, и соленые, как морская вода, капли скатились по ее щекам, проложив дорогу остальным.
* * *
А может, она сама накликала беду, послав Карлу в последнем письме свои любимые стихи?
А ведь писала то письмо в совершенно лучезарном настроении… Тогда она не знала точно, что беременна, хотя кое-какие подозрения на этот счет у нее, разумеется, уже появились.
Когда же узнала, писать о радостной вести было уже поздно – почта в Швейцарию из России идет долго, дней десять, а то и две недели, и он просто не успел бы получить письмо до своего отъезда.
Стихи же она нашла чудесные, нежные, теплые, каждое слово казалось нанизанным на шелковую нить сверкающей жемчужиной. И Аделаида совсем не чувствовала тогда звучавшей в них трагической ноты.
Они были очень старыми, эти стихи, и написал их персидский поэт Хайям – не тот Хайям, который Омар Ибрагим Абуль-Фатх Хайям ан Нишапури, горький пьяница и мизантроп, а нежный, чувствительный и верный своей возлюбленной Гиясаддин Абуль-Фатх Хайям ан Нишапури.
* * *
Это было давно, это было давно
В королевстве приморской земли.
Там жила и цвела та, что звалась всегда,
Называлася Анабель-Ли.
Я любил, был любим, мы любили вдвоем,
Только этим мы жить и могли.
И, любовью дыша, были оба детьми
В королевстве приморской земли.
Но любили мы больше, чем любят в любви, —
Я и нежная Анабель-Ли.
И, взирая на нас, серафимы небес
Той любви нам простить не могли.
Но, любя, мы любили сильней и полней
Тех, кто мудростью нас превзошли…
Но ни ангелы неба, ни духи пучин
Разлучить никогда б не смогли,
Не смогли б разлучить мою душу с душой
Обольстительной Анабель-Ли…
* * *
– …ни ангелы неба, ни духи пучин разлучить никогда б не смогли, – всхлипнула Аделаида, успокаиваясь.
Наплакавшись вдоволь, она почувствовала некоторое облегчение. Умылась холодной водой из находящейся здесь же, в палате, раковины и принялась обследовать помещение.
Палата как палата, двухместная (хотя при желании сюда можно втиснуть еще одну или даже две кровати). Вторая кровать, которая ближе к окну, пуста, на ней голый, ничем не прикрытый, видавший виды полосатый матрац и подушка без наволочки, вся в вылезших перьях.
Кроме кроватей и раковины, в палате имелись еще два стула и две тумбочки.
Аделаида открыла скрипнувшую дверь и осторожно выглянула в коридор.
Он был низкий, прямой, слабо освещенный, такой длинный, что Аделаида плохо различала его дальний конец. Коридор делился надвое заваленным бумагами письменным столом с зажженной настольной лампой. Здесь, по-видимому, находился сестринский пост, который сначала показался Аделаиде пустым.
Потом в отдалении появился силуэт какого-то больного в длинном сером халате, ковыляющего с палкой вдоль стены к посту; мгновенно над залежами бумаг поднялась голова в белом колпаке и что-то строго произнесла.
Больной (Аделаида так и не успела понять, мужчина это или женщина) испуганно дернулся и поспешно ушел прочь.
Бред какой-то, подумала Аделаида.
А может, я все-таки сплю и ничего этого нет? Вот хорошо бы было…
Она вернулась в палату и подошла к окну.
Окно было довольно большое, двустворчатое и относительно чистое, так что сквозь него хорошо просматривались часть больничной аллеи, обсаженной темными кленами, скамеечка для больных и (сердце Аделаиды радостно дрогнуло) заросли кудрявой персидской сирени.
Ничего, подбодрила себя Аделаида, не без труда открывая тяжелую раму, как-нибудь… Как-нибудь обойдется.
Вот вернется Карл, и все изменится. Он что-нибудь обязательно придумает. Надо просто подождать, и ни в коем случае нельзя расклеиваться, а то что же получается – когда он рядом, я смелая и сильная, а когда его нет, я не могу даже набраться терпения и подождать?
Нет уж, чего-чего, а терпения мне не занимать. Терпения и умения ждать. Что-что, а это я умею. Хотя, может быть, это единственное, что я умею.
И потом, здесь же больница, а не тюрьма, продолжала успокаивать себя Аделаида.
Она провела пальцем по холодной и склизкой от ржавчины оконной решетке.
Ну решетка, так ведь первый этаж – как же без нее?
Захочу, и уйду отсюда в любой момент.
Мало ли что Шаховской говорит, он же не гинеколог.
Вот дождусь завтрашнего осмотра (Шаховской обещал, что осматривать будет сам заведующий гинекологическим отделением) и уйду.
Скорее всего, уйду. Может быть, уйду…
* * *
Аделаида собиралась после обеда погулять, посидеть на скамейке под сиренью, но вместо того задремала, свернувшись клубочком на жесткой кровати и натянув на голову одеяло.
Не то чтобы в палате было холодно – солнечные лучи, беспрепятственно проникая сквозь приоткрытое зарешеченное окно, согревали убогую больничную обстановку ничуть не хуже, чем импортный кожаный диван в кабинете главного врача. Просто Аделаиде казалось, что так оно безопаснее.
Проспать бы все это тяжелое, неприятное, муторное время!
И чтобы потом его рука откинула бы одеяло с ее головы!
А пока – не думать ни о чем неприятном! Не вспоминать ничего грустного и страшного!
И, словно повинуясь заказу, сон пришел к Аделаиде, до того приятный и легкий, что она радостно засмеялась. Перышко от подушки, встревоженное ее смехом, поднялось над кроватью, покружилось в ленивом солнечном сквозняке и медленно уплыло за окно.
* * *
Снова был холодный, ветреный, с пробивающимся сквозь тучи солнцем мартовский день. И снова она стояла в своем директорском кабинете, опираясь на край стола, и ждала, что вот сейчас, в следующую минуту, к ней приведут знакомиться иностранного гостя.
Теперь и вспомнить странно, какая она была тогда хмурая и недовольная и как ей хотелось улизнуть от этого знакомства.