Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот жеребец дотянулся до Принца – белого тонконогого коня, сравнялся с ним и через четыре секунды ушел вперед, доставать Корону – резвую кобылу с коротко, на немецкий манер, подрезанным хвостом.
– Что Свирицкий-то делает, смотрите! – воскликнула Лебедева, не отнимая от глаз маленького перламутрового бинокля, прикрепленного к золоченому держателю.
– Это не… этот самый, не Свирицкий, – недовольно проговорил Распутин, – это конь.
Лебедева не отозвалась, она, похоже, не слышала Распутина, восхищенно следила в бинокль за жокеем. Не выдержав, прищелкнула пальцами.
– Азартная, однако, дамочка, – едва слышно хмыкнул Распутин, отвел глаза в сторону: а вдруг она услышала его? У этих женщин слух как у кошек – слышат то, что нормальный человек никогда не услышит. Но Лебедева, кажется, его не слышала.
В висках у Распутина возникло что-то тягучее, сладкое, он сглотнул слюну и, не в силах бороться с собою, кинул в рот несколько подсолнуховых семечек.
– Ваш Чардаш выигрывает, Григорий Ефимович! – воскликнула Лебедева.
Это Распутин видел и без Лебедевой: Чардаш вошел в азарт, забыл о наезднике – главное для Чардаша было сейчас обойти соперников, и чем больше он вырывался вперед, тем мрачнее становилось лицо Распутина.
Чардаш первым пересек линию финиша, у которой стояло два жокея в красных шерстяных кепках.
– Что с вами, Григорий Ефимович? – забеспокоилась Лебедева, сдвинула рукоять бинокля, которая собиралась, словно подзорная труба. – На вас лица нет! Вы же выиграли.
– То-то и плохо, – отозвался Распутин. – Не люблю выигрывать.
– Почему-у? – удивилась Лебедева.
– Плохая примета! Выиграешь рубль – потеряешь на четвертной. Такое уже было! – Распутин расстроился не на шутку, и это еще более обеспокоило Лебедеву, она притронулась к рукаву распутинской рубахи:
– Григорий Ефимович, родненький, а вы поставьте выигрыш еще раз в оборот… на другую лошадь – и проиграйте его!
– Так и сделаю! – твердо решил Распутин и все деньги, которые отсчитала ему касса, поставил на самую захудалую лошадь третьего заезда – стареющую серую Монахиню, кобылу смешанной полускаковой породы. Он решил твердо проиграть, чтобы не оставалось ни одного шанса, ни одного двугривенного, способного прожечь ему карман, – Распутин боялся этих денег, что-то подсказывало ему: в них таится опасность!
– Григорий Ефимович, не кукситесь, – попросила Лебедева, – все будет в порядке!
– А что такое – в порядке?
– Ну как хотите вы, так оно и будет.
– Посмотрим, посмотрим!
– Расскажите что-нибудь. Про папу, например. Расстроенный Распутин не стал в этот раз скрывать, кто такой папа.
– У царя я человек свой. – Он даже не заметил, что произнес слово «царь», никак не зашифровывая его. – Вхожу без доклада. Стукотну, вот и все! Когда мне надо, тогда и делаю это. А случается, день-два не объявлюсь – телефон надрывается, голосит, словно больной ребенок: Григория Ефимовича дожидаются во дворце. Вроде я у них как примета. Все меня уважают. И царица хороша, она вообще баба ничего…
– Разве можно так о царице? – испуганно прошептала Лебедева.
– Можно, – кивнула старуха Головина.
– При всех?
– Можно и при всех. Греха в этом особого не вижу. Если человек хорош, то он хорош. Чего таиться-то?
– Нельзя, Григорий Ефимович!
– Можно! И царенок хорош. И все они – и царь, и царица, и царенок – все ко мне. Слыхала небось про то?
– Да.
– Я один только могу с Алексея Николаича боль снимать. – Распутин назвал наследника по имени-отчеству. – Только я. Один, больше никто. А царенок очень больной, совсем болезненный, мне жаль его, мается. Кровь у него порченая, ноги, нутро… Колдуны сглазили.
– Какие колдуны?
– Да есть такие, – неопределенно ответил Распутин, – водятся. Вот брат царев, Николай Николаевич, он меня не любит, очень не любит. Как волк. Волк человека не любит, а он меня. Один раз я, значит, приехал – и прямо к царю, дверь раскрываю, а Николай Николаевич, великий князь, там, у царя, значит, находится. По делам своим. На меня зверем смотрит. А я что? Я ничего. Мне все ничего, злобы к нему я не питаю. Сидит он, а меня увидел – сразу на ноги встал и уходить собрался. Я ему говорю: посиди, время раннее, чего уходить-то? А он, значит, царя соблазняет, все на Германию его наговаривает. – Распутин достал из кармана семечек, швырнул несколько штук в рот – он перестал стесняться Лебедеву.
Помолчал.
– А дальше что? – спросила Головина.
– На Германию, значит, папашу подначивает, соблазняет легкой добычей, а я говорю: рано нападать на Германию и незачем. Вот когда корабликов понастроим, усилимся, тогда и нападать можно будет. И воевать можно будет, а сейчас не надо, сейчас рано. Николай Николаевич, значит, рассерчал, кулаком ударил по столу и кричать начал. А я ему: кричать-то зачем? Чего воздуся сотрясать-то впустую? Тогда он совсем обозлился и вопрос царю ребром: выгони, говорит, Распутина, чего он тут делает? – Распутин снова швырнул в рот несколько крупных подсолнуховых семечек, кожуру сплюнул под ноги.
– Интересно, – тихо произнесла Лебедева, наблюдая в бинокль за вторым заездом.
– Это если со стороны, как сейчас, то интересно, а вот тогда, в кабинете у царя, – мурашки по коже бегут. Хорошо, царь у нас добрый, мягкий, характер имеет терпеливый. А если бы он имел характер того же Николая Николаевича, а? – Не услышав ответа, Распутин кивнул сам себе: – То-то и оно. Ты, говорит Николай Николаевич царю, выгони Распутина, мы с ним о государстве разговаривать не будем. А я царю объясняю, что я правду знаю и все наперед скажу и что ежели негоже Николаю Николаевичу со мной в одной комнате находиться, то пусть он сам и уходит, Христос, дескать, с ним. Николай Николаевич затопал на меня ногами и исчез. Дверью хлобыстнул так, что чуть косяки не повылетали. Стекла задзенькали[1].
Начался третий заезд, в котором участвовала пара первоклассных кобыл, затмивших своей статью вялую, усталую Монахиню.
– А эту колбасу зачем в заезд поставили? – услышал Распутин недовольный возглас: по поводу Монахини прошелся щеголеватый господин в соломенной шляпе, украшенной красной искристой лентой.
Распутин довольно кивнул.
– Совсем господа из конторы ипподрома стыд потеряли, – продолжал господин в шляпе, – консервы бегать заставляют.
Но Монахиня так резво начала с места, что господин в шляпе даже привстал – ее рывок был как у снаряда, Монахиня бежала так, будто бежала в последний раз, и этот рывок старой лошади вызвал у Распутина приступ щемящей, почти детской обиды, тоски. Он тоже, как и господин в шляпе, привстал, покрутил головой и, чувствуя, что не хватает воздуха, со свистом втянул его в себя, неверяще покачал головой.
Он не верил, что дряхлая, со скрипучими костями кобыла придет первой, а раз не придет, то и деньги, которых он не желал, не будут проедать дырку в кармане. Впрочем, деньги-то пусть будут – Распутин не желал выигрыша, заранее боялся его, чувствуя в нем подвох. Успокоенно сел, кинул в рот несколько