Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сошек помельче осталось предостаточно: вон стоит секретарь почтового отделения, разыгрывавший из себя вояку в фольксштурме, вон учитель — доносчик, которого все боялись, вон вокзальный буфетчик Курц, самодур и, как недавно выяснилось, тоже стукач, а вон — глаза Долля вспыхнули — стоят рядышком, делано усмехаясь, как бездарные комедиантки, две женщины — жена и дочь того самого эсэсовского чина, чья форма вчера утром чуть его не погубила.
Долль подался вперед, он говорил все быстрее, громче: о том, какое сложное нынче время, о прямых виновниках, о попутчиках, о пройдохах, которые норовят половить рыбку в мутной воде. И пока он говорил, пока они упорно, словно к ним его слова не относились, выкрикивали то «Браво!», то «Верно!», он подумал, что все-таки выглядеть его сограждане стали иначе. И дело было не только в бледных лицах, на которых оставили печать страхи, заботы, тревоги и ночные бдения, не только в вылинявшей, истрепанной одежде тех, кто, не желая сталкиваться с первой волной советских войск, схоронились в лесу. У всех в наружности появилось что-то от нищих оборванцев, словно они враз скатились на много ступенек вниз по социальной лестнице, по каким-то причинам отказались от положения, на которое всю жизнь претендовали, и без стыда встали в один ряд с другими бесстыжими — вот так они выглядели; так они выглядели и раньше, но только наедине с самими собой, а теперь это было видно каждому. Им уже нечего было стесняться — этому народу, который нес бремя поражения без какого бы то ни было достоинства, без тени величия.
Маячил в толпе и хозяин отеля — лицо у него обычно было красное от вина, лоснящееся, с неизменной улыбкой, а теперь поблекло, потемнело из-за многодневной щетины. А рядом — его ханжа жена, бережливая хозяйка, которая готова была слупить с бедняка последний пфенниг и охотно бы перевзвешивала каждый кулек съестного; она всегда ходила в мешковатых черных или серых платьях, а теперь еще и обвязала голову некогда белым платком на манер персонажей Вильгельма Буша,[1] у которых болели зубы. На ее тощем теле красовался теперь синий фартук, какой носили прачки, а руки были обернуты грязной марлей.
Сам себя сдал — и пропал этот народ, подумал Долль. В пылу речи у него не было времени подумать о себе самом — а ведь он находился в точно таком же положении. Он славил 7 мая, Красную армию и генералиссимуса Сталина, он видел, как они кричат и ликуют (ведь наряду со справедливостью и свободой им были обещаны хлеб и мясо) и выбрасывают вверх правые руки — отработанным за много лет движением.
Коменданту и его офицерам, похоже, речь тоже пришлась по душе. Долля с женой пригласили в офицерскую столовую — выпить по стаканчику. Стаканчики, казалось, стали еще больше, водка еще ядреней — и одним стаканчиком дело не ограничилось. Когда Долль с женой брели домой по залитым солнцем улицам, обоих пошатывало — его сильнее. Слава богу, местные жители как раз обедали: сидя за столом, они клеймили проходящего под их окнами Долля за сегодняшнюю речь перебежчиком и предателем и мечтали оказаться на его месте!
Уже на изрядном удалении от города, где и домов-то почти не было, на дороге, бежавшей через тощую рощицу и носившей название «Коровский проспект», Долль споткнулся. Водка сделала свое дело: он не удержал равновесие, рухнул наземь и остался лежать. Попросту заснул. Фрау Долль уговаривала его встать, но он беспробудно дрых, а наклониться и поднять его самостоятельно она не решалась. Ее ноги тоже едва держали. Она пнула его в бок, но в результате сама чуть не упала, а спящего так и не разбудила.
Положение было трудное. До дома шлепать еще добрых десять минут, и ей по силам было одолеть этот путь — но не могла же она оставить мужа валяться на дороге и дать местным жителям такой замечательный повод для новых кривотолков. К счастью для обоих Доллей, появились двое русских солдат. Фрау Альма подозвала их и с помощью красноречивой пантомимы объяснила, что произошло и что может произойти дальше. Поняли ее русские или нет, но перед ними спал пьяный человек — чего тут не понять? Они взвалили его на себя и потащили домой. И, смеясь, распрощались с молодой женщиной…
Но если она думала, что пересудов в этом провинциальном болоте удастся избежать, она глубоко ошибалась. В таком крошечном городишке у всего есть глаза, даже у «Коровского проспекта», где «и домов-то почти нет», а если кто-то чего-то недоглядел, то всегда можно домыслить. И вот от дома к дому полетела весть, которую пересказывали ехидно и торжествующе: «Этот Долль, ну, тот самый тип, который толкнул речь, чтобы подлизаться к русским, — ну и досталось ему на орехи! Вы уже слышали?.. Как, вы еще не слышали?! Ну так слушайте: его речь так не понравилась русским, что они его поколотили — мама не горюй! Так отделали, что он идти не мог: двое русских солдат доволокли до дома! Теперь, поди, долго будет отлеживаться — и поделом!»
Этот рассказ передавался из уст в уста, и, как обычно бывает в маленьких городках, ему все верили — даже те, кто около полудня собственными глазами видел герра и фрау Долль, бредущих по улице. Местные обыватели торжествовали — и тем больнее оказался следующий удар: не прошло и недели, как русский комендант назначил этого самого поколоченного Долля бургомистром.
И местные тут же заговорили иначе: выяснилось, что все недруги Долля всегда были о нем высокого мнения и желали ему только добра. Повторив это с полдюжины раз, люди и сами начинали в это верить и назвали бы лгуном и клеветником всякого, кто напомнил бы им, как они еще недавно проходились на доллевский счет.
Сам Долль занял должность бургомистра без энтузиазма — но ничего не поделаешь, приказ есть приказ. Он никогда не тяготел к общественной жизни и чиновником всяко не был, и тот факт, что однажды, распаленный водкой, он произнес пламенную речь, вовсе не означал, что отныне он хочет заделаться оратором на постоянной основе. К тому же в ту пору он переживал, как уже было сказано, тяжелый внутренний кризис. Его мучили сомнения, неверие в себя и в окружающий мир; глубокое уныние подрывало его силы, а малодушная апатия подтачивала интерес к происходящему вокруг. Кроме того, внутреннее чутье подсказывало ему, что этот пост, который позволит ему распоряжаться счастьем и несчастьем своих сограждан, ему самому принесет лишь множество хлопот, треволнений — и гору работы. Жена говорила ему: «Если ты станешь бургомистром, я утоплюсь в озере!» Но когда по приказу русских он бургомистром таки стал, она, конечно, не утопилась, а осталась с ним, жила лишь для него и старалась как могла скрасить те немногие часы, которые он проводил дома. Но их прежняя дружная жизнь осталась в прошлом.
Долль не ошибался, когда предполагал, что бургомистерский пост принесет ему мало радости, а куда больше — забот и неприятностей. На него обрушилась лавина работы, с которой он едва справлялся, и, хотя не так уж и велик был вверенный ему округ, состоявший из городка и примерно тридцати деревенских общин, трудился он с утра до поздней ночи — не меньше какого-нибудь столичного обер-бургомистра. Столько всего нужно было решить, уладить, построить и обустроить — а помощи ждать не приходилось: нацисты и СС разграбили и уничтожили абсолютно все, включая хоть какое-то желание сотрудничать со стороны населения. Люди были озлобленные, мелочные и пеклись только о своем «я»; приходилось приказывать, заставлять, а нередко и наказывать. За его спиной они изгалялись как могли, лишь бы навредить общему делу и извлечь выгоду для себя. А иногда пакостили просто по злобе, безо всяких корыстных целей.